четверг, 26 декабря 2013 г.

Сабитова Д. Где нет зимы

Павел.
— Посиди в моей комнате. Я не хочу засыпать одна!
Гуль устроилась в кровати, водрузив на колени огромный том «Снежной королевы». Когда моя сестра читает, она пока еще водит иногда пальцем по строке, а порой и шевелит губами.
Я сижу у нее в ногах и тоже читаю.
— А что, северные олени на самом деле такие большие?
Отложив книгу, смотрю, какие северные олени «такие большие». На картинке олень, в самом деле внушительный, скачет через всю страницу, и кажется, что он размером с лося.
— Олени вроде бы меньше лошади… Но, Гуль, зачем ты опять облизываешь книгу?
У моей младшей сестры есть дурацкая привычка — Гуль облизывает цветные картинки в книгах. «Так они становятся очень яркие и блестящие».
Сестра смотрит на меня виновато и пытается просушить страницу рукавом пижамы.
Я укоризненно вздыхаю и возвращаюсь к своему роману.
Через десять минут я вижу, что Гуль уснула, выронив книгу и даже не пожелав Ляльке спокойной ночи. А ведь это ее священный ежевечерний ритуал, она его не пропускает.
Мне не спится.
Мы с Гуль одни в доме. Не считая, конечно, Ляльки.
Где-то раздаются шорохи и скрипы. В нашем доме всегда так, ведь он очень старый, ему уже лет сто. Развалюха, если честно. У нас даже газ не проведен, мы печку топим дровами. Я тут живу всю жизнь, мама тут жила всю жизнь и бабушка тоже…
Даже себе не хочу сознаваться, что сейчас эти звуки меня пугают. Хотя, может быть, в тишине стало бы еще страшнее.
Прошло уже три недели с того дня, как умерла бабушка. И каждый вечер мама уходит куда-то, оставляя нас с Гуль одних.
Я ругаю себя за то, что боюсь. Мне все же не восемь лет, как глупой Гуль, а тринадцать. Но обрывки тревожных мыслей начинают бродить у меня в голове сами по себе… Можно, конечно, читать — это очень отвлекает до поры до времени, но все равно настает момент, когда надо выключить свет, закрыть глаза. Тут-то мысли и набегают.
Но вот что я понял. Когда мысли приходят сами по себе и уснуть из-за этого очень трудно — надо начать думать специально. Вспоминать что-нибудь очень подробно, как будто смотришь кино. Или нет, лучше — как будто пишешь книгу. Крутишь в голове предложение, словно читаешь его в книге, а потом вдруг понимаешь, что мысли начали путаться, и ты повторяешь какое-то слово, повторяешь, повторяешь, а предложение рассыпается и ускользает от тебя. А потом уже наступает утро.
Буду думать про бабушку.
Мою бабушку звали Александра Васильевна Соловьева. Она была портнихой. Работала она в жизни много кем — и в столовой, и в больнице, и на заводе, но главное — шила на заказ. Говорят, лет сорок назад моя бабушка была городской легендой и заказчицы приходили к ней «по рекомендации».
Дома мы звали ее Шурой. Шура много курила, любила петь, терпеть не могла готовить. И еще у нас с ней одинаковой формы нос и уши.
Бабушку многие считали немного того. Основания для этого были.
Расскажу один случай, чтоб вы поняли, что я имею в виду.
Надо было выпустить стенгазету к очередному Дню учителя. В школе нельзя: мы же вроде как делаем сюрприз учителям.
Потом этот «сюрприз» отправляется в шкаф в учительской: там уже пылятся рулоны этих газет лет этак за пятьдесят.
Я предложил свистнуть оттуда старую газету, подреставрировать, а дату просто замазать — эти газеты все на одно лицо. Кто вспомнит, что такая уже была десять или двадцать лет назад?
Разумеется, мне сказали, что я дурак и идея моя глупая.
А по-моему, очень хорошая мысль — мы бы сэкономили кучу времени.
Девчонки нашли ворох каких-то открыточек с глобусами, кленовыми листьями, портфелями и прочим подходящим по теме.
Наш дом ближе всех. Поэтому пошли ко мне.
Ватман сперва расстелили прямо на полу в моей комнате, но оказалось, что полы кривые. Дом у нас старый, с дощатыми полами, и доски горбатые, неровные. Так что рисовать на полу никак нельзя. А письменные столы и кухонный не годятся — они у нас совсем маленькие.
Мы просто не знали, что делать. Мне было как-то неудобно, что такие полы, хотя я, конечно, в этом не виноват.
И тут вышла бабушка… С вечной сигаретой в мундштуке.

Бабушка всегда курила сигареты не так, как все нормальные люди, а совала их в мундштук. Маму это раздражало. Она постоянно говорила Шуре, что мундштук — мужской аксессуар. А бабушка отвечала, что ее хрустальная мечта — курить трубку. И что, когда она наконец заведет себе трубку, мама еще вспомнит, как прелестно выглядел ее янтарный мундштук. «Девичья игрушка, — усмехалась бабушка, — ты, Маруська, просто ничего не понимаешь в женственности».
Девчонки, увидев бабушку, слегка остолбенели. Нет, они, конечно, вежливо поздоровались, но при этом…
Дело в том, что бабушка моя очень любила яркие платья. И сшила себе чуть ли не двадцать платьев по одной выкройке: с глубоким вырезом спереди, голыми плечами и длиннющей широченной юбкой. Юбка с оборками, а расцветка такая, что мимо не пройдешь. На этот раз платье было с огромными маками по темно-зеленому фону.
— Тебя принимают за старую сумасшедшую цыганку! — сердилась на бабушку мама.
— Что ж, пусть тогда меня украдет какой-либо табор, — хихикала в ответ бабушка. — «Я уйду с толпо-о-ой цыга-а-анок за киби-и-иткой ко-о-очевой!» А в черный день буду зарабатывать на улице — гадать прохожим. Чем плохо?
Кстати, гадать на картах бабушка очень даже хорошо умела и любила, мне всегда казалось, что насчет черного дня она не шутит.
Так вот, вышла к нам бабушка в маковом платье с дымящимся мундштуком в руках и спросила меня важным неторопливым басом:
— Борька! Что за нашествие прекрасных девиц в наш скромный уголок?
— Шура, — вздохнул я, — нам надо делать газету.
— Ну и в чем же проблема?
— У нас пол кривой, Шура. Ватман разложить негде.
Бабушка посмотрела на нас, задумчиво покрутила мундштук, а потом сказала:
— Только потом все убрать, Борька! Чтоб краски — нигде-нигдешеньки ни капли!
И развернулась, поманив нас за собой.
Я сразу понял и ужасно обрадовался.
В комнате у бабушки стоял стол, на котором бабушка кроила. Ровнехонький и такой большой, что на нем спать можно было в полный рост, не то что ватман расстелить.
Девчонки как в комнату бабушкину попали, так начали озираться, будто это музей.
— Ой, — говорит кто-то из них, — манекены без головы. Это для шитья, да?
— Да, — говорит бабушка, — знакомьтесь: Дуся, Люся и Нюся.
У бабушки в углу три манекена — на три разных фигуры.
Дуся самая старая, у нее уже и швы все вытертые, и на животе заплатка. Бабушка ее на помойке нашла. Редкая удача: тогда, после войны, портновский манекен никто так запросто не выбросил бы. Но Дуся уже и в те годы была ветхая, и подставка у нее отломилась, а главное — кто-то вспорол ей живот, так что начинка из нее сыпалась. Бабушка Дусю домой отволокла, помыла, живот заплатала, а кто-то из бабушкиных знакомцев подставку новую смастерил. И стала ветхая Дуся у бабушки жить, в креп-жоржет и файдешин наряжаться.
Люся шла в соседнем ателье под списание. Ателье закрывали, и директорша его предложила бабушке забрать старый манекен. С этой директоршей было совсем смешно: она на саму себя у своих мастеров не шила, а носила все к бабушке. Ателье было передовое, молодежное, швей туда брали сразу после училища, у них то собрание комсомольское, то субботник, а шили, бабушка говорила, так себе. На нестандартную фигуру шить даже и не брались. А бабушка бралась и директоршу, даму внушительной красоты весом в сто двадцать кило, обшивала так, что нигде не морщило.
— Она у меня как картинка ходила, батальное полотно восемь-на-семь, — смеялась бабушка, вспоминая ту дарительницу манекена.
А Нюся молоденькая была. Ее продавали на рынке.
— Характер Нюсин мне понравился, — рассказывала бабушка. — Стоит скромненько так, молчит, на меня искоса поглядывает, а я-то чую, куда клонит. Возьми меня, мол, думает, возьми, вон я какая красавица…
— Шур, ну что ты глупости говоришь! «Смотрит, думает…» Она ж без головы у тебя! — возмущался я, когда был маленький.
— Сам ты без головы, Борька. Бываешь порой. Эх, что бы ты понимал!
Бабушка очень серьезно излагала девчонкам историю своих «барышень», и теперь я насчет «все это глупости» помалкивал. Теперь я с Шурой согласен: Дуся, Люся и Нюся, конечно, собеседницы плохие, но характеры яркие.
Девчонки слушали, головами крутили, пока наконец Кира не опомнилась:
— Ой, нам ведь газету надо делать!
Кира вообще в этой компании самая организованная.
И самая умная.
Но про Киру я потом расскажу, сейчас про бабушку.
Газету мы в тот раз сделали быстро, за час. Листья и открытки наклеили, учебники всякие нарисовали, в центре красивым почерком написали стихотворение подходящее: «Не смейте забывать учителей!»
Мне это стихотворение не понравилось: начинается прямо с лозунга, с повелительного наклонения, — но выбирала Кира. Кира у нас вообще с сильным характером, ей такое стихотворение под стать.
Опять я про нее. Решил же — сначала дорассказать про бабушку!
Ну, в общем, начало уже смеркаться, бабушка зажгла настольную лампу, поставила ее на пол — стало таинственно. Меня она отослала:
— Иди, Борька, приготовь нам чайку, что ли…
А когда я вернулся с закипевшим чайником, в комнате было ужасно накурено и бабушка пела девчонкам романсы.
Когда и как они перешли к пению, я с кухни не слышал, но сейчас Шура исполняла мужскую арию.
— Скажите, девушки, подружке ва-а-а-ашей, что я ночей не сплю, о ней мечта-а-а-аю! — выводила она своим хриплым басом, сидя в старом продавленном кресле, отведя руку с мундштуком в сторону и запрокинув лицо. Пела Шура всегда с закрытыми глазами и открывала их только тогда, когда закончит или когда собьется в тексте.
Покончив с этой историей про нежную страсть и цепь, она открыла глаза и спросила: «Еще?» Девчонки закивали.
— А вот было такое кино, «Петер». Знаете? Нет, вы не помните, вы малявки… Потом я купила пластинку с этим танго.
Шура опять закрыла глаза, но завела на этот раз неожиданно тонким голосом:
…Скользи легко,
Танцуй танго
И слушай плавные ритмы
Далеких и знойных стран.
Где нет зимы,
Но так, как мы,
Не знают боли сильнее
И глубже сердечных ран…
Мне казалось, Шура, закрыв глаза, видит в темноте освещенный экран, где танцует Петер, и просто подпевает тому фильму, что крутится у нее в голове.
Девчонки слушали песни и романсы чуть ли не час. Наконец Шура довела до конца последний куплет, сделала паузу и громко объявила:
— Концерт! Окончен! Всего вам доброго, дорогие товарищи!
И встала.
И поклонилась.
Девчонки захлопали в ладоши. Кира сказала:
— Спасибо, Александра Васильевна!
Все посмотрели на остывший чай и заторопились:
— Ой! Нам же домой пора!
Насте с Вероникой надо было к Поддужной слободе, а Кира жила в другой стороне, и я пошел ее провожать.
Я шел и молчал. Я боялся, что Шура показалась девчонкам смешной. И что Кира сейчас скажет что-нибудь такое.
Кира ведь резкая.
Она появилась в нашем классе в сентябре: тощая, маленького роста, с круглым лицом, коротко стриженная и какая-то востроносая. Когда я увидел ее в дверях, то подумал, что к нам забрела младшеклассница, может быть, чья-то сестренка. На фоне некоторых наших девиц, которые выглядели почти взрослыми, Кира была совсем малявкой, и над ней посмеивались. Правда, быстро перестали.
Гимназия у нас «с прошлым», сильная, учиться трудно, а Кира училась блестяще, по французскому и английскому у нее были такие успехи, что, не успев прийти к нам, она сразу поехала от имени школы на городскую олимпиаду и заняла там оба первых места, и в адрес тех, кто не дотягивал до ее уровня, она высказывалась очень резко, даже зло: «Одноклеточные».
Еще мне нравилось, что ее зовут не как всех. У нас в классе две Насти, две Даши, три Наташи…
— Был такой древний царь. Кир. Очень воевать любил, — объяснила она мне в самом начале нашего знакомства происхождение своего имени. — Знаешь, как он говорил о себе?
Кира встала в картинную позу и продекламировала на одном дыхании:
— Я — Кир, царь множеств, царь великий, царь могучий, царь Вавилона, царь Шумера и Аккада, царь четырех стран света, сын Камбиса, царя великого, царя Аншана, потомок Теиспа, царя великого, царя Аншана, вечное царственное семя, правление которого любят боги Бэл и Набу, владычество которого приятно для их сердечной радости.
Мне, конечно, непонятно, как это родители могли назвать девочку именем древнего воинственного царя Шумера и Аккада и чего-то там еще для сердечной радости, но Кире имя подходило.
— Замучила вас бабушка песнями, — осторожно начал я разговор.
— Она здорово поет, — откликнулась в темноте Кира. — Я таких романсов никогда не слышала. Она тебе, наверное, когда ты был маленький, много пела?
— Все время пела. Колыбельные каждый вечер.
— Классно. Какая она у тебя…
— Какая? — насторожился я. — Какая? Странная, да?
— Ну… необычная, — согласилась Кира. — А почему она тебя Борькой зовет? Ты же Павел? Это какая-то семейная история, да?
— Да, Кира, история…
…Шура, она в самом деле странная. Что уж тут скрывать: с головой у Шуры, если сравнивать ее с другими людьми, не все было в порядке.
Вот платья эти, мундштук, романсы… И с Дусей, Люсей и Нюсей она разговаривала как с живыми. А еще она меня Борькой звала. И всех на свете девочек — Маруськами.
Маруська и Борька — это были первые Шурины дети. Близнецы. Они родились в самом начале войны, Шуре тогда только-только исполнилось двадцать лет. Про отца близнецов Шура говорить не любила, Вернее, если заходила об этом речь, говорила очень коротко, например так: «Он был инженер, очень умный. И танцевал как бог. Просто как бог». А в следующий раз «он» оказывался летчиком, а потом — артистом оперетты или даже писателем-лауреатом-самой-главной-премии.
От Маруськи и Борьки осталась только коричневая фотокарточка с поломанным уголком. Мне кажется, Маруська была немного похожа на нашу Гуль, а вот Борька на меня совсем не похож.
Бабушка работала на химзаводе, шла война. Дети сперва оставались с пожилой соседкой, а вскоре при заводе организовали ясли.
И дети целый день проводили там, и все шло нормально, пока вдруг не случилось плохое.
На заводе произошла авария. Наша соседка, которая всю жизнь прожила в доме напротив, говорила: «Вот тогда-то Шура и надышалась отравою и мозги себе спортила».
Я не знаю, правда ли, что бабушкины странности объясняются именно этим. Потому что сразу вслед за аварией, после которой Шура попала в больницу, заболели близнецы. Чем — тоже не знаю. И бабушка не знала. Но когда Шура вышла из больницы, Маруськи и Борьки уже не было на свете.
Однажды я набрался нахальства и спросил:
— Шур, ну зачем ты меня Борькой зовешь? Трудно запомнить, что я Павел?
Бабушка посмотрела на меня, пожевала губами, а потом мотнула головой:
— Знаю я, Борька, что ты Павел… Но я уж так привыкла. Да и ладно.
— А отвыкнуть?
— Стара я уже — отвыкать, — проворчала бабушка. — Ничего, были у меня шестьдесят с гаком лет все Борьки да Маруськи, потерпи еще чуток.
Кира выслушала мой рассказ, а потом спросила:
— Слушай, а мама твоя, она когда родилась?
— В 61-м году. Мама — поздний ребенок, бабушке уже сорок лет было.
— А как твою маму зовут?
— Марина Алексеевна.
Кира вдруг засмеялась:
— Наверное, бабушка твоя ее не Мариной звала, а Маруськой, да? Сумасшедшая все же у тебя бабуля!
Я хотел ответить Кире, что ничего смешного в этом нет, но почему-то промолчал.
Мама так и не пришла. Надо спать. Кажется, уже светает. В июне ночи короткие.

Гуль.
Японские художники всю жизнь учатся рисовать ровный круг. Мне Паша рассказал.
По-моему, это очень глупо с их японской стороны.
Есть циркуль. Или можно взять стакан, поставить его и аккуратненько обвести. Получится ровный круг.
А всю оставшуюся жизнь можно потратить на что-нибудь другое.
Но Паша это мне не просто так говорит. Он все такое рассказывает, когда мои уроки проверяет и сердится:
— Муху покатали на карусели, пока у нее башка не закружилась, а потом обмакнули в чернила и пустили плясать по твоим тетрадям. Гуль, ну нельзя же так коряво! Вот это у тебя что? «П» или «Н»? Японцы…
Я сто миллионов раз слышала про японцев. Или про китайцев, как их там…
Но Паша все ворчит и ворчит.
Конечно, Паше хорошо. Он и рисовать умеет, и писать красиво, калеро… каглира… ка-гли-ра-фически…
В нашем первом «В» за всеми после уроков приходят мамы или бабушки. А ко мне приходит Паша.
Он появляется в классе после звонка с четвертого урока и говорит нашей Софье Тимофеевне: «Здравствуйте, Софья Тимофеевна», а она ему всегда отвечает: «Здравствуйте-здравствуйте, Павел Васильич!» И улыбается. Софья Тимофеевна уважает моего Пашу, называет его по отчеству, как будто он взрослый человек. Хотя он еще не взрослый, я это понимаю.
Потом Паша уходит, у него еще два или три урока, потому что старшеклассники учатся дольше, чем мы, а я жду его в продленке.
Делаю домашние задания и немножко читаю.
А потом Марианна Вениаминовна, которая руководит продленкой, говорит:
— За тобой твой нянь пришел.
Она так шутит.
И мы с Пашей идем домой.
Иногда по дороге в киоске на углу нашей улицы он покупает мне кока-колу и чипсы, а иногда я прошу купить, а он вдруг начинает говорить, что это мусорная еда. Что от колы с чипсами в желудке будут дырки. Как в дуршлаге — во-о-от такие дырки. И руки разводит в стороны на метр.
Не бывает же таких дырок, правда?
И вообще я заметила: разговор про дырки заходит, если у Пашки деньги карманные уже кончились.
Я очень люблю момент, когда старший брат забирает меня из школы. Но это сразу и радостный, и грустный момент — так бывает в жизни. Больше всего мне жалко, когда за мной Паша приходит, а за Мишей его мама не приходит. Мама иногда забирает его сразу после уроков, иногда через два часа, а иногда вообще вечером. Вот и случается, что я уже домой иду, а Миша на продленке остается. Тогда он спрашивает:
— Гуль, созвонимся?
Я киваю.
И Миша остается за нашей партой у окна один.
Я вообще люблю только двух мужчин на свете. Пашу — потому что он мой брат. И Мишу — потому что он мой друг.
Вечером я звоню Мише.
— Знаешь, — говорит Миша, — а я за один день научился стрелять из лука! Мама купила мне лук, и мишень, и четыре стрелы. Только тетива очень тугая. Как ты думаешь, дети древних охотников долго учились стрелять?
А я говорю:
— Вряд ли. Они жили мало, и им приходилось учиться быстро. А то их всех могли съесть саблезубые медведи. А вот как ты думаешь: если муху катать на карусели, у нее голова закружится?
— Нет, — отвечает Миша. — От человеческой карусели не закружится, человеческая для нее слишком большая. У тебя же не кружится голова, когда ты несешься через космос вместе с Землей?
Вот такие мы ведем серьезные разговоры. Миша хочет стать ученым — археологом или астрономом.
Раньше мы с Мишей ходили в одну группу в садике. Там мы не очень дружили, просто пели вместе на утренниках. Дуэтом. Это значит — вдвоем. Вдвоем петь гораздо труднее, чем хором. И труднее, чем одному.
Чтобы дружить, надо ходить друг другу в гости. Я так думаю. Но пока ты маленький, в гости особо не походишь: одного не пускают, а взрослые все время заняты, водить тебя не могут. Так что дружить нам было трудно.
Еще мы с Мишей ходили к одной общей учительнице музыки, она жила в Мишином доме, только он в первом подъезде, а учительница в четвертом.
Мама и Лидия Иосифовна, которая учительница музыки, знакомы с детства: наша бабушка шила тогда для мамы Лидии Иосифовны на заказ. И вот однажды мама и Лидия Иосифовна случайно встретились, уже взрослые, и Лидия Иосифовна говорит: «А что, если я буду давать твоей дочке частные уроки? Недорого». И я начала заниматься у нее. А потом моя мама случайно сказала про это Мишиной маме, и Мишу тоже стали водить на музыку. И мы так занимались целый год до школы.
В субботу паши уроки были один за другим. Я приходила па урок, а Миша уходил. Так что у Лидии Иосифовны мы с Мишей виделись только по субботам. В коридоре.
Коридор у учительницы музыки был почему-то перегорожен бархатной занавеской. Это называется портьера, сказала Лидия Иосифовна. Портьера собиралась на толстый золотой шнур бантиком. Это было похоже на театр. В театре я была один раз с мамой и с Пашей. И там был бархатный занавес — огромный, до самого неба.
Когда меня приводили на музыку, дверь открывала мама Лидии Иосифовны, Белла Борисовна.
Она ходила по дому в брюках и широкой шелковой кофте. Во вторник кофта была лимонная, в среду малиновая, а в субботу черная.
Интересно, кофту какого цвета Белла Борисовна надевала в понедельник, в пятницу и в четверг? А в воскресенье?
Наверное, у нее семь кофт разного цвета. На каждый день недели. Иначе ей было бы просто не узнать, понедельник сегодня или суббота. Потому что она очень рассеянная. И ходит, прикрыв глаза, как будто ей совсем неинтересно смотреть на жизнь вокруг.
Увидев меня, Белла Борисовна всегда говорила сладким голосом одно и то же:
— А, это ты, детка. Присядь тут, Лидочка уже заканчивает.
И указывала мне на бархатную банкетку, стоящую в коридоре.
Я сидела на банкетке и думала, что будет, если однажды я отвечу Белле Борисовне:
— Нет, это не я! Это старуха Грюнфельд из темного-темного леса!
Может быть, тогда Белла Борисовна откроет глаза, посмотрит на меня и даже спросит, как меня зовут.
Я сидела, думала и ждала, а потом из-за портьеры появлялся Миша. И я представляла, что передо мной сцена, а Миша — известный артист, и вот он выходит перед полным залом, и все на него любуются.
Миша чаще всего выходил с урока весь красный и сердитый.
— Привет, — говорила я.
— Угу, — отвечал Миша.
— Ты уже уходишь? — спрашивала я.
Да, я понимаю, что это глупый вопрос. Но мне хотелось поговорить!
— Угу, — повторял Миша.
— Ну, пока, — прощалась я.
— Угу, пока, — кивал Миша.
К весне я уже выучила ригодон, и старинную французскую песенку, и еще белорусскую народную песню про перепелочку. Но тут мама поссорилась с Лидией Иосифовной, и я перестала ходить на музыку.
Потом мы с Мишей окончили садик.
И я думала, мы больше никогда не встретимся.
30 августа мы с Шурой пришли в школу на «пробный день». В этой школе и моя мама училась, и Паша учится.
Школа большая, пять этажей. Как бы мне там не заблудиться, когда останусь одна.
Бабушка долго смотрела списки, а потом сказала:
— Ты учишься в первом «А» классе. У заслуженной учительницы Недыбайло Ю.С.
— Не до чего? — решила уточнить я.
— Не-ды-бай-ло, — ответила бабушка. — Фамилия такая. А Ю.С. — имя, Юлия Станиславовна.
Фамилия учительницы мне сразу не понравилась. Но я знаю, что нельзя судить о человеке по его фамилии. Человек же не виноват, что у него такая фамилия, правда?
— Ты ее знаешь? — удивилась я.
— Знаю, — сухо ответила Шура.
— Она хорошая? — заволновалась я. И представила, что учительница Недыбайла должна быть огромная, как каменная великанша, с большими руками и ногами. Так что я заранее испугалась.
Шура почему-то молчала и продолжала вглядываться в списки.
— Пойдем. Шура, — я тихонько подергала бабушку за рукав.
Хотя мне с каждой минутой было все страшнее и страшнее от того, что надо будет встретиться с заслуженной учительницей Недыбайло, я все равно ужасно боялась опоздать на этот «пробный урок». И еще боялась: вдруг меня сразу попросят что-нибудь прочитать — я ведь плохо читаю. Мне читает Паша, и у него получается здорово: все герои говорят своими голосами. А если я читаю сама, то у меня все как-то медленно и одинаково: бу-бу, бу-бу…
И когда заслуженная Недыбайла услышит, как я плохо читаю, она скажет мне: «Ты совсем глупая девочка, и я не буду тебя ничему учить, а буду только ругать и ругать все время!»
А если мы еще и опоздаем…
Но тут Шура сказала:
— Эй! А как фамилия твоему приятелю Мише? Гуренков?
И она ткнула пальцем куда-то в последний лист списков.
— Смотри: Гуренков Михаил. Первый класс «В».
Да! Гуренков Михаил — это был мой друг Миша!
Я подумала, что мы сможем иногда встречаться в школе на переменах. Конечно, у него будут новые друзья, но ведь он и меня вспомнит, правда?
— Первый класс «В», — повторила бабушка. И прибавила:
— Учительница Сонькина С. Т.
Я начала представлять себе учительницу Сонькину — наверное, она такая маленькая, вся тоненькая и с короткими волосами, похожая на мальчика. Или на маленькую певчую птичку.
А бабушка сказала:
— Стой тут. Ни шагу с этого места.
— Куда ты? — кинулась я за ней.
— На разведку, — ответила Шура. — Стой тут, жди.
Вернулась она очень быстро.
— Ну вот, посмотрела, что за Сонькина такая, — сказала она деловито, — и думаю, это нам подходит. Хочешь учиться с Мишей в одном классе?
Я быстро-быстро закивала.
Все же хорошо, когда в классе есть кто-то знакомый. Особенно если это Миша Гуренков.
И мы с бабушкой пошли на второй этаж. Искать завуча.
Завуч сперва вытаращила глаза на бабушкин длинный цветастый подол, а услышав, что бабушка хочет перевести меня в другой класс, так замотала головой, что я испугалась, не вылетят ли у нее из ушей длинные желтые серьги. Они били ее по щекам, доставая почти до носа.
— Нет-нет, это невозможно, списки уже составлены, ничего изменить нельзя. Что за капризы, в самом деле, в последнюю минуту?
«Ничего изменить нельзя». Я была готова зареветь. Но Шура почему-то и не думала сдаваться.
— Из класса «А» в класс «В», — громко и внятно сказала Шура.
Тогда завуч перестала головой мотать и спросила:
— В «В»? Из «А»? От Юлии Станиславовны?
Бабушка подтвердила: да, именно от Юлии Станиславовны.
Завуч посмотрела на меня и пожала плечами:
— Первый раз слышу подобную просьбу. Все умоляют перевести их в класс «А», он уже просто-таки переполнен… Если вы решили освободить место — конечно, переведем.
Но тут она вдруг спохватилась:
— А вы ребенку кто — бабушка? Родители возражать не будут?
— Не будут, — вздохнула Шура.
Мама, конечно, не возражала бы. Ей, наверное, вообще все равно: в школу-то меня тоже бабушка записывала. Но первого сентября мама обещала найти время и проводить меня в школу.
Вот так и получилось, что мы с Шурой пошли в класс «В». И завуч с нами.
— Софья Тимофеевна, мы переводим к вам из «А» вот эту девочку. По желанию родителей.
Учительница Сонькина оказалась вовсе не такой, как я думала.
Высокая, с черными волосами, распущенными по плечам, и черными глазами.
Есть такая сказка про Беляночку и Розочку, так вот учительница Сонькина была похожа на Розочку из этой сказки.
И отчество у нее — Феевна!
Миша сидел на второй парте в первом ряду. У окна. Но в окно не смотрел. И на меня не смотрел. Рядом с ним сидела толстенькая девочка с косой, и они пинали друг друга ногами под партой. Я видела, пока стояла перед всеми, держась за Шурину руку.
Бабушка шепотом что-то сказала учительнице Сонькиной.
И толстенькую девочку вдруг пересадили на первую парту в средний ряд. Девочка со своего нового места показала Мише язык.
А меня посадили на ее место.
— Ты на музыку еще ходишь? — спросила я.
— Меня мама в музыкальную студию записала, — сказал Миша. — Там будет хор, музлитература и сольфеджио. Но сольфеджио мне не нравится.
— Ты же не пробовал! — удивилась я.
— Все равно не нравится. Заранее, — мрачно ответил Миша.
С этой минуты мы с Мишей Гуренковым стали совсем друзьями.

Лялька.
Такой простой вопрос: кто вы? Ответите? Три ступеньки ответа. Если спросить Ее, она скажет:
— Я — Гуль.
А потом скажет:
— Я девочка.
А потом еще:
— Я человек.
Достаточно.
Спросите меня про это.
Кто ты?
И я вам скажу:
— Я — Лялька.
А вот дальше ничего не добавлю.
Ведь самая большая проблема — это уши.
Не смейтесь.
Я объясню про уши.
Спросите меня про уши — и я вам объясню.
Знаете, в чем проблема?
Я объясню — но вы меня, скорее всего, не услышите.
До сих пор только два человека на свете слышали, что я говорю. Теперь остался один.
Даже Паша не слышит меня.
Иногда в дождь Она сидит на крыльце дома. На верхней ступеньке. Куда не долетают холодные капли. В ярких синих резиновых сапожках сидит Она на крыльце дома и молча смотрит на серое небо и сизые тучи.
И я говорю Паше:
— О чем она думает? Ей грустно? Она сидит на крыльце уже час. Там сыро. Она простудится. Иди позови ее. Налей ей чаю с молоком. И дай ей булки с маслом и вареньем.
Но Паша продолжает читать нерусскую книгу. Книга называется «Заблудившийся автобус». Наверное, это сказка. Такое название — я думаю, что сказка. Паша листает словарь и грызет карандаш. Паша включает настольную лампу, потому что буквы в его книге мелкие, а в комнате темно. Паша не замечает, что Гуль уже второй час сидит в сумерках на крыльце и дышит сырым воздухом.
— Паша-а-а! — кричу я изо всех сил.
Я не отчаиваюсь, я все время с ним разговариваю. Потому что надеюсь, что он однажды меня услышит.
Но Паша не слышит.
Наверное, у него неправильные уши.
Спросите меня про уши.
И я вам расскажу, как я родилась.
Были лоскуты фланели и шерстяная пряжа, и был шелк, и был тонкий фетр, и было два обрывка кружева, и были разноцветные пуговицы, и было утро, и был вечер. И был день первый.
У всего есть причина. Есть причина у снега, у плохого настроения, у подгоревшей каши, есть причина у разбитой чашки, у каркающей вороны, у темноты.
У меня тоже есть причина.
Я появилась потому, что на свете есть такая болезнь — ветрянка.
Когда у человека ветрянка, то у него температура и он спит весь день.
И Гуль спала весь день.
Весь тот первый день, когда Шура взяла фланель, и пряжу, и шелк, и фетр, и все остальное взяла тоже Шура — и иголку, и нитки.
А вечером, когда Гуль проснулась, Шура пришла к ней и посадила перед ней на одеяло меня.
— Ой, кто это? — спросила Гуль.
— Это Лялька, — ответила Шура. — Ее зовут Лялька, и она твоя.
Я не знаю, как люди узнают свое имя.
То, что меня зовут Лялька, я узнала от Шуры.
Шура сделала последний стежок, перекусила нить, положила меня на стол прямо перед собой и неторопливо расправила складки моего платья.
— Ты — Лялька. Сейчас Гуль проснется, и я подарю тебя ей.
Она хорошая, моя Гуль. Она тебе понравится.
— Лялька. Подходящее имя.
— Я тоже думаю, что подходящее.
И я поняла, что Шура меня слышит.
Гуль мне понравилась. Вся в ветрянке и в зеленке, растрепанная и в старенькой пижамке — Гуль была самая лучшая на свете девочка.
А я понравилась Гуль.
— Шура… — сказала Гуль, трогая пальцем пуговицы у меня на платье, — Шура, а Лялька — она кто?
…Есть игрушечные зайцы и кошки, мишки и мышки.
Есть просто зверушки с круглой мордочкой. Пока не увидишь их уши, не сумеешь определить, кто это.
По ушам все ясно.
Длинные узкие у зайца.
Круглые маленькие у медведя.
Круглые большие у мыши.
Треугольные у кошки.
Вы скажете, что есть еще хвост? Хвост — деталь вовсе не обязательная.
Все дело в ушах.
Я ведь обещала вам объяснить все про уши?
Так вот, никто не знает, какие у меня уши.
Шура сшила роскошную шляпу — с лентами, цветами и кружевами. Большую шляпу надела мне на голову Шура, и под шляпой были скрыты мои уши ото всех. Только мы с Шурой знали, что я за зверь.
И шляпа была пришита крепко-накрепко, чтоб никто ее не снял.
Даже Гуль.
— Лялька — она просто Лялька, и все тут. Так и отвечай тем, кто будет спрашивать, — улыбнулась Шура. А на следующее утро Гуль сказала мне:
— Вот, Лялька, ты такая красивая: у тебя тут и кружавчики, и пуговка перламутровая. А у меня ветрянка. Видишь, я вся в пятнышках. Ужасно, да?
— Нет, Гуль, ты тоже очень красивая. А ветрянка пройдет.
— Я тебе скажу, кто красивый. Красивые должны быть беленькие-беленькие и с голубыми глазами. А я — видишь какая? Глаза черные, волосы черные…
— Глупости. Ты что, не встречала красавиц с черными волосами?
— Наша учительница Софья Феевна — с черными волосами и красивая, да! Думаешь, я тоже буду красивая, когда вырасту?
— Ты уже красивая. Только глупая. Почему ты меня не слушаешь, я ведь правду говорю.
Вместо ответа Гуль поцеловала меня в нос.
С Гуль тоже можно разговаривать.
А больше ни с кем.
Никто меня больше не слышит.
Зато я слышу всех.
У меня было два любимых существа: Шура и Гуль.
Теперь осталась только Гуль.
Мне нравится Паша, потому что Паша любит Шуру и Гуль. И Паша со мной разговаривает. Невпопад, конечно, потому что он не слышит, что я ему отвечаю. Но он старается.
Он относится ко мне серьезно.
У Паши и Гуль есть мама.
Когда она бывает дома, она все время в плохом настроении.
Когда она в плохом настроении, она начинает прибираться в комнате Гуль.
Когда она прибирается в комнате Гуль, она берет меня за ноги и кидает в ящик с игрушками.
Вниз головой.
— Вечно тут как в хлеву, — говорит мама.
Мама много говорит, когда думает, что ее никто не слышит.
— Как я все это ненавижу, — говорит мама.
— Как я устала, — говорит мама.
— Сил больше нет, — говорит мама.
И еще какие-то слова она говорит, я не все понимаю.
— Ты бы чаще бывала дома. Дети совсем заброшены, — это Шура появляется в дверях комнаты и оглядывает то, как мама наводит злой порядок.
— За что тебя жалеть, — говорит Шура.
— Ты сама сделала так, чтоб в твоей жизни не было ни покоя, ни счастья, но ведь ты же можешь все исправить, — говорит Шура.
— Дети у тебя прекрасные. А ты все мечешься, мечешься, — говорит Шура.
В ответ мама кричит. Потом плачет. Потом садится и смотрит в одну точку. А потом опять уходит из дома.
Шура достает меня из ящика с игрушками, расправляет мое платье и сажает меня на кровать.
— Знаешь, Лялька, — грустно говорит Шура, — я не понимаю, зачем ей дети. Как-то так вышло, что они у нее есть — и такие чудесные. Но, кажется, ей в этой жизни нужно что-то совсем другое.
— Знаешь, Лялька, — еще говорит Шура, — это хорошо, что дети такие самостоятельные. Потому что я ведь старая уже, понимаешь, я уже очень старая.
— Знаешь, Лялька, — добавляет Шура, — я не понимаю, почему она такая выросла. Я ее люблю, но ей ничего не надо. И я уже не умею с ней разговаривать.
Шура гладит меня по голове и уходит к себе в комнату.
Теперь из взрослых в нашем доме осталась только мама. Дуся, Люся и Нюся — не в счет. И я не в счет. И Паша тоже. Хотя именно на Паше сейчас держится все.

Уважаемые читатели, напоминаем: 
бумажный вариант книги вы можете взять 
в Центральной городской библиотеке им А.С. Пушкина по адресу: 
г. Каменск-Уральский, пр. Победы, 33! 
Узнать о наличии книги вы можете по телефону:
32-23-53.
Открыть описание

1 комментарий:

  1. Из аннотации: "У Павла и Гуль были бабушка, мама и чудесный старый дом свидетель истории их семьи. Но все меняется в одночасье: бабушка умирает, мама исчезает, а дети оказываются в детском приюте. В новом романе для подростков Дина Сабитова, лауреат премии «Заветная мечта» за повесть «Цирк в шкатулке», говорит о настоящих ценностях: только семья и дом в современном мире, как и сто лет назад, могут дать защиту всем людям, но в первую очередь тем, кто еще не вырос. И чувство сиротства, одиночества может настичь не только детей, оставшихся без родителей, но любого из нас, кто лишен поддержки близких людей и родных стен. Павел тринадцатилетний подросток, но именно его Сабитова наделяет его почти инстинктивным чувством ответственности за семью. Он уверен, что пока стоит на месте их Дом, они с Гуль не сироты. И эта убежденность помогает преодолеть детям все препятствия, чтобы в итоге вернуться в него."

    ОтветитьУдалить

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...
Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...
Новинки on PhotoPeach

Книга, которая учит любить книги