среда, 17 марта 2021 г.

Иличевский А.В. Соляра/Solara

Сегодня гады вот что придумали. Убедившись, что ничего им из меня не выпарить, выдали стопку школьных тетрадей в клетку, четыре карандаша и точилку: Петя – он принес – молча положил на тумбочку.
И понял я, что дело теперь уж точно швах, и почувствовал облегчение. Вместе с этой мыслью пришел призрак праздности, и я с любопытством следил за Петей. 
Он смотрел под ноги, вдруг хмыкнул и подался к двери.
Я хотел окликнуть его, но передумал.
Замок цокнул, и понял я, что это: они хотят, чтобы я начал писать.
Первым встряло – изорвать бумагу.
Но искус был велик: книг я не видел, как прошлогодний снег, – полгода. Были бы у меня книги, я бы давно уж успокоился, просил бы только новые. Дать мне книги – все равно что выпустить на волю.
Письмо же равноценно чтению. Однако оно менее свободно, и гады про то знают: это все равно как гулять на привязи.
По крайней мере, письмо ему, чтению, подражает. Неравноценно оно потому, что оставляет следы, по которым есть шанс пишущего отследить, удержать в прицеле: читающий – охотник, пишущий – беляк, мечущийся по белизне забвения бумажного поля.
Вот и решили сыграть ниже пояса. Ведь знают, гады, что люди как раз и берутся за письмо, когда становится невмоготу читать. А когда книжки вообще недоступны, то и подавно писателями становятся.
Потому они и решили поставить на это, и таким – косвенным – образом, выпустив меня попетлять, полетать на свободе – самим подглядеть: авось приведу их к тому, что вот уж месяцев семь им никак не выкатать еженощными дознаниями.
Ну что сказать? Понятно, не устоял я пред искушением. Тем более, наконец появился шанс повременить с их ночными бенцами.
А ежели придут, то так и скажу: пошли вон, мешаете.
Я осторожно взял карандаш и поводил по обоям, заостряя грифель, раскрыл тетрадь и, не задумываясь, надписал:
Крепость. И вот прошло сначала пять лет, потом еще три, и еще два, до грани 90-х. Мне восемнадцать, я живу.
Сейчас я живу в лете, лето жаркое стоит в Баку. Под его горячими ладонями размягчается асфальт, я чувствую это через подошвы сандалий.
В Баку находится дом моей бабушки, где я гость.
Город похож на театр, сцена которого – бухта Каспийского моря.
Дома, как виноградинки фруктовой горы на базарном прилавке, лепятся друг к другу по ярусам чашеобразного склона.
На одном из средних ярусов расползлась по холмам крепость Ичери-Шехер, взявшая в оправу шкатулку дворца Ширваншахов; на самом верхнем темнеет тяжелой зеленью кипарисов парк им. Кирова.
После заката опасно гулять по его аллеям. Особенно юношам-чужакам, не владеющим местным диалектом.
Поэтому, став для безопасности немым, я ускоряю шаг.
И еще ускоряю его – мимо компании, расположившейся на последней скамейке аллеи, у самого выхода из кипарисовых сумерек.
Меня окликают.
Я отвечаю по-английски.
Компания выражает сначала смущение, затем восторг.
И смущение, и восторг – варварские.
Меня обжимает гурьба шпаны, усаживает на щербатую скамейку.
Никаких расспросов, мне протягивают сбитую на пятку гильзу «Ялты», за ней вьется нитка анаши.
Недоуменно затягиваюсь, пыхаю с кашлем – на меня пялится хохот.
Как цыгане – мелко теребя и ощупывая – трогают мою одежду, я отстраняюсь.
Отстранение мое резко, оно задевает.
Ощерившись, у меня отбирают: папиросу, часы, кошелек, альбом, карандаш, носовой платок и дыхание.
В карманах оказывается ничего. Вывернутые – жалкие, как обмотки на подрезанных щенячьих ушах, я тщательно заправляю их и по-английски требую вернуть мои вещи.
Невнимание. Про себя вижу, как прорезь в печени от скользкой финки постепенно вместе с кровью переливается в глухоту.
Потеря сознания почему-то мной связывается с тишиной, которой оглушительно накрывает гребень прибоя.
Примерный перевод того, что слышу: «Сейчас мы покоцаем этого фраера и наконец-то поужинаем. Вагиф, сгоняй-ка за фуртухой».
Что такое «фуртуха», мне не известно.
Я ложусь на землю, вспомнив, что собаки на лежачего не нападают.
Мягкий песок под щекой тепел, я вжимаюсь в него, становлюсь неровностью дорожки. Прокатись по мне сейчас велосипед, мой хребет показался бы его шинам легкой встряской на ухабе.
Лежа, я то представляю, как мои части уже движутся по кишечнику хулиганской злости, то – как они еще жарятся, насажанные на эту самую фуртуху. Я ненавижу загадочную фуртуху, хотя догадываюсь, что она ко мне равнодушна.
Я уверен, меня съедят.
Главарь еще что-то деловито наказывает посыльному Вагифу, но мне уже ясно, что мое лежание им вот-вот станет невмоготу.
Вагиф, выслушав и покорно кивнув, воровато шныряет в глубь парка, пропадая за кустами белой, белым прахом цвета осыпающейся акации.
Мне хочется запеть «Интернационал».
Меня снова усаживают. Объясняют: среди них есть художник-любитель, сейчас он покажет свою искусность: он срисует мой профиль.
Своей неподвижностью я выражаю презрение: моя неподвижность ждет, когда ей будут возвращены мои вещи.
Они решают, что я позирую.
Я – позер: вместо того чтоб дать деру целым, жду, когда мне вернут то, что мне ценно.
Ценно: не целлюлоза альбомных листов или углерод карандаша, но Облако. Облако впечатления, которое я повстречал, бродя утром по городу. Как след чудесного уличного знакомства, справа-налево я черкнул в альбоме московский телефон. Но прежде – навсегда запомнил. Однако допустить осквернения – оставить в руках неприятеля, хотя и в виде шифра, координаты цели было невозможно. Я ждал.
Тем временем лист покрывался художественными каракулями врага. Слух пестрел задорными комментариями товарищей рисовавшего.
Между стволов кипарисов, поверх не видного с этого края аллеи обрыва, у вспухшего высотой горизонта мельтешили стайки морской ряби, подсвеченной уже исходящим силой закатом. Прогуливавшиеся заблаговременно покинули парк: пустынная аллея не содержит свидетеля. Столбики пыли (кто поднял ее?) плавно вращаются в пластах мягкого света заката: вытекающая медленно масса светлого тепла, нарезанная стремительными свечками кипарисов.
Наконец издевательство окончено. В потешном смехе мне показывают мое изуродованное лицо. Я зажмуриваюсь. Не глядя захлопываю альбом, вырываю карандаш, поднимаю из пыли носовой платок и, кажется, начинаю дышать. В ответ на улюлюканье, по-английски промолчав, удаляюсь.
Вслед мне кричит рисовавший: «Извини, чувак, ты получился – как баба!»
Как бы внутри слепоты наворачиваются обидные слезы. Мой быстрый шаг похож на замедляющийся бег. Под гору миную тревожный распах пустыря, взмыв, перелетаю через мусорную кучу. У помойного контейнера понуро стоит худющая коричневая корова с длинными, будто подведенными ресницами. Поведя рогатой башкой в мою сторону, скорбно промычала. Вскоре напав на дорогу, стремглав опускаюсь в Крепость и путаюсь в ее переулках.
Крепость Ичери-Шехер еще более опасная, чем парк им. Кирова, местность. Негодование и обида делают меня к этому равнодушным. Холмистые улички здесь так узки, что в некоторых винтовых перепадах сподручней перемещаться боком. Немые стены домов, чьи окна, как взгляд под паранджой, поглощенно смотрят внутрь двориков и частной азиатской жизни. Пространство внешнее здесь не существует. Вместо него – теснота. Я знаю, если здесь будут бить вплоть до смерти жену, то это не будет касаться соседей. В этой местности семья – плацдарм невидимой, но нескрываемой – принятой и приятной тирании – шариата.
Крепость – злачная местность Баку. Как в Москве 47-го года Марьина Роща или Томилино. Основная деятельность здешнего населения – сбыт ирано-турецкой контрабанды. Даже я, пришелец, знаю в нем две чайханы, где у аксакалоподобного, смакующего свою праздную неподвижность бабая можно купить за рубль пачку солдатского, без фильтра, «Кэмела», – чтоб с тихим шиком выкурить половину за вечер в «Жемчужине» на Бульваре.
Уважаемые читатели, напоминаем:  
бумажный вариант книги вы можете взять
в Центральной городской библиотеке по адресу:
г. Каменск-Уральский, пр. Победы, 33. 
Узнать о наличии книги
в Центральной городской библиотеке им. А.С. Пушкина  
вы можете по телефону: 530-531
Открыть описание 84(2Рос=Рус)6 И 43 Иличевский, А. В. Соляра/Solara : роман / А. Иличевский. - Москва : АСТ : Астрель, 2010. - 220 с. - ISBN 978-5-17-064885-6 (АСТ) (в пер.). Имеются экземпляры в отделах: всего 10 : аб (1), чз (1), Ф-3 (1), Ф-4 (1), Ф-10 (1), Ф-12 (1), Ф-13 (1), Ф-16 (1), Ф-17 (1), ЦДБ (1)

понедельник, 15 марта 2021 г.

Филимонов А. Выхожу 1ja на дорогу

Истребление ангелов
1
Раньше такой хамской погоды не было. Раньше снег был ленивый, падал не спеша, прогуливаясь с неба на землю, как сытый ангел. Но настал октябрь семнадцатого, и погода озверела. Революционный снег царапает человека до крови, словно из разбитых часов кто-то вытаскивает и швыряет вам в лицо колючие колесики.
Время летит впереди человека. Год прошел, как не было, в красно-белой круговерти, зима явилась ранняя и злая даже для Сибири; так всегда бывает на переломах истории, словно бы мало людям других бед.
Метель наскочила на станцию «Тайга» внезапной кавалерийской атакой и загнала пассажирское стадо в маленький душный вокзал. Там было тесно и тоскливо, как в Чистилище. Дымила печь, хныкали дети, ругались незнакомцы. Счастливые обладатели узлов и чемоданов расселись, можно сказать, по нынешнему времени, с комфортом. Путешествующие налегке обреченно переминались с ноги на ногу.
— Зал ожидания у моря погоды, — сказал господин с лицом желтым, как бульварная газета, покосился на стоявшего рядом железнодорожного служащего в форме и ехидно добавил: — А погода навикжелила .
Железнодорожный служащий хотел отодвинуться и потревожил соседа.
— Да не елозьте вы, саботажник! — потребовал сосед, мужичок в лисьей шубе, по виду городской крестьянин с запросами. Он взмахнул перед лицом железнодорожника часами так яростно, что чуть не оторвал цепочку. — Двенадцатый час ночи! Где, я вас спрашиваю, поезд? Мне в Омск нужно!
— Телеграфируйте адмиралу. Пусть пришлет за вами катер, — огрызнулся железнодорожник.
— Вы слышали? Слышали, что он говорит? — Взвизгнула лисья шуба. — Это же агент Совдепа!
Голос у мужичка был гнусный… хотелось его обладателя запломбировать в вагон и малой скоростью отправить в красную Москву… пусть там расскажет про свое важное омское дело. Но деваться было некуда, вьюга стучала по входной двери ледяным кулаком. Желтолицый господин возвел глаза к потолку и стал напевать какую-то шансонетку на мотив «Боже, царя храни».
— Зинаида прислала оттуда письмо с японским дипломатом, — нашептывала подруге красивая дама. — Представьте, на Литейном она видела отца Павла в летней одежде, а на шее у него красный короб с игрушками. Прохожие идут мимо, никто не интересуется. Зинаида хотела купить что-нибудь из жалости, подошла, — а это не короб, а гробик, а там младенец, а на нем бумажный венок. Так печально.
В углу сама собой зашевелилась груда синего тряпья, поползла вверх вдоль стенки, вытянулась и превратилась в огромное пальто. Осторожно, как муха из чернильницы, выглянул оттуда некто длинноволосый, заспанный. Лицо совсем юное, раньше бы сказали — студент, а теперь — кто его знает. Голова покрутилась в просторном вороте и нырнула обратно.
— Еще Зинаида написала, что в Москве нельзя купить даже сушеной селедки, а комиссары едят людей. В газетах пишут, что расстреливают, а на самом деле — едят. Так печально.
Синее пальто застонало, дама вздрогнула. Длинноволосый снова высунул голову из ворота, теперь на носу у него были очки в металлической оправе, он воздел длинные руки над головами печальных женщин, словно хотел забраться на убогую люстру. Потом вдруг заколыхался в своем пальто, как в колоколе, и молитвенно взвыл на весь зал:
— Господа! Что вы делаете, вы же все большевики, господа! Посмотрите на себя, вы все большевики!
Пожилой священник в черной штопаной рясе, собиравшийся закусить у буфета неаппетитной серой плюшкой, перекрестился. Офицер с новеньким бело-зеленым шевроном сибирской армии на рукаве громко потребовал:
— Замолчите!
— Все, все большевики, — повторял юноша, раскачиваясь из стороны в сторону и возмущая общественность.
К счастью, это безобразие продолжалось недолго. Из хвоста, змеившегося в уборную, раздался непонятный индейский вой:
— У-у-у! У-лю-лю! Люциферище!
И опять поперхнулся булочкой священник. А через толпу невежливо протолкался молодой человек, который обнял странного длинноволосого субъекта.
— Люцифер, родной, мы-то думали — тебя уже нет, а ты… — он смеялся, но смех его был тревожен и вопросителен.
Дружеские объятия подействовали, юный Люцифер успокоился и, глядя на своего визави сверху вниз, тихо сказал:
— Агасфер.
— Ну! А кто еще! Ах ты, мерзавец, артист из погорелого театра! — воскликнул названный Агасфером. — Пойдем на воздух, там никого, — и увлек друга на дебаркадер.
2
Я позабыл вкус и запах еды, тяжесть и нежность прикосновений, а вот табачный дым до сих пор воспринимаю физически… хотя это невозможно. Курильщики стоят в тамбуре, снаружи злой ветер гасит всякий огонь, они курят торопливо и печально. Насколько я понимаю, отечество снова в опасности, и в магазинах нет папирос. Некоторые мужчины просят цыганок, которых много в этом вокзале, продать им табак. Воровской жест: два разведенных пальца быстро касаются губ. Цыганки трясут юбками, вентилируя анатомию, и не обращают на них внимания.
Странный лохматый человек в тесном пальто, лопнувшем на спине по шву, выкрикивает, стоя в центре зала, странные слова. «Дяханы и теханы, гоните ваши треханы! Кто не кинет рваного, тот совок поганый!» Хитрый сумасшедший, который свое безумие пытается обменять на какие-то крохи материальных благ. Ему не подают. Он слишком навязчив и нелеп. Размахивает руками, прореха на спине разъезжается. «Вы все работники совдепа! — кричит он, обводя рукой зал ожидания. — Сраные работники совдепа!»
На буфетной стойке лежит кусок серого сыра. Седовласый священник подошел, украдкой понюхал, и его прошибло крупным потом. Утирая лоб рукавом ветхой рясы, вернулся к своему чемодану. Пообедал! Буфетчица храпит рядом с сыром, ей ничего. Ей снятся Черное море, волосатые южане и много денег. Ничто не тревожит ее, не беспокоит.
Нервный гражданин тычет пальцем в кнопку устройства для переговоров с дежурным по станции и кричит: «Нет, вы мне скажите, на сколько времени задерживается поезд до Омска?» Из устройства доносится: «Хрюк-хрюк!» «Товарищ, это безобразие!» — говорит гражданин и отходит. «Что они вам сказали?» — спрашивают две усталые женщины. Он пожимает плечами: «Перестройка!»
«Это ужасно, — вздыхает женщина. — Я слышала, теперь в Москве вообще билетов нельзя достать, все скупили азербайджанцы». «Да при чем тут азербайджанцы! — вмешивается пожилой железнодорожник. — Если на путях заносы». «А что, раньше заносов не было? — кричат обе. — А поезда ходили!»
Поездов нет уже около полусуток (людям кажется, что это много), и все это время у кассы волнуется очередь, в хвосте которой покорно стоят три одинаковых бородатых гнома. На ногах пимы, за плечами лыжи. «Слышь, Петрович, — произносит один. — Пошли уже так. Сто кило́метров всего — дойдем».
Они дойдут, я знаю: сильные, приземистые, их не сдует злой ветер, у них есть ружья, они подстрелят зайца, по-таежному умело разведут костер и будут пировать в пустом холодном лесу. И тот, безымянный, скажет: «Вишь, Петрович, хорошо, что пошли». В прошлой жизни они были партизанами. А я…
Уважаемые читатели, напоминаем:  
бумажный вариант книги вы можете взять
в Центральной городской библиотеке по адресу:
г. Каменск-Уральский, пр. Победы, 33. 
Узнать о наличии книги
в Центральной городской библиотеке им. А.С. Пушкина  
вы можете по телефону: 530-531
Открыть описание

воскресенье, 14 марта 2021 г.

Замшев М. А. Концертмейстер

1985 год в СССР заканчивался как любой другой. Люди привыкали к зиме и её неудобствам, ждали новогодних праздников, строили планы, гонялись за дефицитными продуктами и одеждой, искали в телевизионных программах и афишах кинотеатров что-нибудь хоть мало-мальски увлекательное и представления о мире составляли преимущественно из газет и сплетен. Восьмидесятилетний композитор Лев Семёнович Норштейн, автор девяти симфоний, двух балетов и множества произведений для фортепиано, газет давно не читал и сплетням не верил. Полагал всё это пустым, лишним и лживым. Всего мелкого, суетливого, житейского он сторонился. Не на шутку раздражался, когда его дочка Светлана Львовна, по мужу Храповицкая, вовлекала его в разговоры о ничего не стоящей бытовой чепухе или, не дай бог, о том, что где-то вычитала или услыхала.  
Живо интересовался Лев Семёнович лишь делами своего младшего внука Дмитрия. В этом году тот заканчивал школу, впрочем в последние месяцы старика больше волновало то, что Димка, похоже, всерьёз увлёкся дочерью их соседа по подъезду, музыковеда Эдварда Динского. В Динском Норштейн разочаровался, когда тот принялся строчить одну за одной статейки, проклинавшие композиторов-авангардистов. Лев Семёнович хоть и не испытывал восторга от музыки Денисова, Кнайфеля, Смирнова, Губайдулиной, Фирсовой и других, попавших в 1979 году под огонь критики руководителя Союза композиторов СССР за буржуазный модернизм, всё же был на их стороне. Динский же, как и другие деятели, вовсю принявшиеся после той истории подпевать Хренникову, сочувствия не вызывали.
Не хватало ещё породниться с Эдвардом!
Норштейн часто вспоминал, как спустя несколько дней после зубодробительного выступления Тихона Николаевича Хренникова случайно услышал разговор заведующего кафедрой композиции Московской консерватории Альберта Лемана с Еленой Фирсовой. Леман назойливо выспрашивал у женщины, что у них произошло с Тихоном Николаевичем, и рекомендовал прийти к первому секретарю Союза композиторов и повиниться. Дело было в подмосковном Доме творчества композиторов «Руза», в умиротворяющий послеобеденный час, на скамейке напротив столовой. Тогда он подумал: хорошие времена! — при Сталине после такого разноса его жертвам было бы не до летнего отдыха. Потом околомузыкальная общественность выработала версию: Хренников якобы рассвирепел, что модернисты без согласования с ним и иностранной комиссией Союза композиторов отдали свои сочинения для исполнения на Западе. По тем временам это приравнивалось к преступлению и требовало наказания. Более того, на концертах из произведений советских модернистов в Берлине и Париже наблюдался невиданный аншлаг. К опусам же самого Хренникова на Западе такого интереса никогда не возникало. Судачили также и о том, что после пленума лидер авангардистов Эдисон Денисов объявил Союзу композиторов непримиримую войну.  
Но Норштейн в это не верил.
Ни в мотивацию Хренникова, ни в войну Денисова. Он давно жил и не раз убеждался, что такие вещи так просто не объясняются.
Ещё не так давно Норштейн о симпатии внука не подозревал. Но как-то, около месяца назад, во время своего очередного, ни в какую погоду, кроме проливного дождя, не отменяемого моциона Лев Семёнович наткнулся на молодых людей о чём-то взахлёб болтающих на скамейке, довольно нелепо и одиноко кривившейся под облетевшими липами на краю детской площадки. Норштейна первой заметила Аглая, резко замолчала, тронула Диму за рукав. Тот, обернувшись, смутился, покраснел. Как и многие подростки, Димка раздражался, когда родные набивались в свидетели его горячих увлечений.
Короткий разговор деда с внуком получился вымученным. Аглая нетерпеливо ёрзала, хоть и улыбалась Льву Семёновичу так, будто только его мечтала сейчас встретить.
Норштейн огорчился. Поведение внука выдало его с головой. Лучше бы он влюбился в какую-нибудь одноклассницу!
Аглая всегда выделялась среди сверстниц. Нет, она не блистала красотой, но нечто такое присутствовало в её ямочках на щеках, в прямых русых волосах, в изящной повадке, в улыбке с мягким прищуром, что вынуждало память зацепить её образ и больше не отпускать.
«Какой она выросла? А вдруг девица так же цинична, как её папаша? — терзался Лев Семёнович. — Тогда Димка обречён страдать. Наверняка у неё полно ухажёров. Вряд ли она относится к мальчишке серьёзно. Так, баловство».
Норштейны жили в доме Союза композиторов, на улице Огарёва, 13. Дом был построен в 50-е и теперь выглядел памятником монументального строительства. Его длинное многоподъездное тело врезалось в улицу Огарёва под прямым углом. Тут же находились и Дом композиторов, и Союз композиторов, и нотная библиотека. Музыкальный город в городе. Казалось бы, чего ещё желать? Понадобится поговорить с кем-то из композиторского начальства, далеко ходить не надо! Да и соседи сплошь музыканты, родные души! Но Норштейн с недавнего времени относился к своим коллегам по цеху не без прохладцы и от общения с ними восторгом не преисполнялся.
Чем так провинились советские композиторы перед Львом Норштейном? В общем-то, ничем. Просто после смерти Шостаковича Норштейн начал стремительно разочаровываться в композиторской профессии. Его преследовала мысль, что многовековое обновление музыкального языка окончательно исчерпано. После великих Прокофьева и Шостаковича ни у кого больше ничего сравнимого с их шедеврами не получится. Все поиски уже давно свелись к музыкально смысловой неразберихе и обречены на почти немедленное забвение. Скоро серьёзная музыка будет доставлять удовольствие лишь профессионалам, превратится в череду тембровых и формальных фокусов, в брызги авторского эго. А от всего огромного числа советских композиторов, безмерно тщеславных, амбициозных и социально обеспеченных, скоро останется пшик. «А как же Свиридов?» — спрашивал он себя. Исключение, потонувшее в странных философских омутах, невероятный талант, ни с того ни с сего возомнивший себя тем, кто решает, что для русской музыки хорошо, а что плохо.
Поначалу он пугался себя, но остановиться и забыть этот морок не выходило. Чем чаще он размышлял об этом, тем больше находилось примеров, подтверждающих его горчайшую правоту. Увы… Теперь его охватывало жалостливое презрение к себе и другим сочинителям музыки, тщетно пытавшимся чего-то достичь.
Нельзя быть не гением, когда в мире столько гениальной музыки!
Сознавал ли сам Норштейн, что его настраивала на такой пессимистический лад трагедия Александра Лапшина?
Тот, кто мог стать первым в русской музыке, затерян в глубине своей нелепой судьбы и не собирается из неё выбираться.
И уже не выберется.
С Лапшиным Норштейна в конце тридцатых познакомил Николай Яковлевич Мясковский, в классе которого тот учился на несколько лет позже, чем сам Лев Семёнович. После окончания консерватории Норштейн сохранил с учителем близкие творческие отношения, и Николай Яковлевич не возражал против того, что его бывший ученик частенько заходит к нему и наблюдает, как он занимается с новыми дарованиями. Лапшина Норштейн сразу выделил из других студентов-композиторов. Даже внешне он отличался — интеллигентный, собранный, тонкий, ни грамма бравады. Да и работы его обращали на себя внимание особой органичностью, стремлением индивидуализировать каждую фразу. Запомнился Льву Семёновичу тот день, когда Шура показывал учителю дипломную работу, вокально-симфоническую поэму «Цветы зла» на стихи Бодлера. Звучало ошеломляюще свежо и талантливо. Норштейн ликовал, но Мясковский хмурился, будто предчувствуя жуткую драму, ожидавшую Лапшина в будущем.
Уважаемые читатели, напоминаем:  
бумажный вариант книги вы можете взять
в Центральной городской библиотеке по адресу:
г. Каменск-Уральский, пр. Победы, 33. 
Узнать о наличии книги
в Центральной городской библиотеке им. А.С. Пушкина  
вы можете по телефону: 530-531
Открыть описание

четверг, 11 марта 2021 г.

Козлова А. F20

Начиналось все неплохо. Я родилась в большой семье, в большом доме, спустя два года после моего рождения появилась сестра Анютик. В чемоданчиках с генами, которыми нас с Анютиком одарили, были сломаны замки, но поначалу это не бросалось в глаза, и мы жили под присмотром родителей и бабушки, росли, играли. Папа имел свой бизнес, так было принято говорить в те времена, когда он впервые увидел маму и захотел от нее детей. Он хотел нормальную жену, нормальную женщину, какой была его мать. Крепкую, с сиськами, чтобы хорошо готовила и занималась детьми. А уж он мог обеспечить — и ее, и детей, сколько бы их там ни было. Все нормально — говорил папа, напиваясь. Но все отнюдь не всегда было так.
Обычно все было совсем даже ненормально. Но это не играло такой уж решающей роли, когда был дом, на первом этаже — кухня, она же столовая, все проектировал дизайнер, и барная стойка, над ней полочка, и на ней висят сковородки розовой меди, ужасно, ужасно дорогие. Всю эту кухню папа планировал под жену. Ее не было, вернее, была какая-то Лена с сиськами, но папа не желал ее видеть своей женой. Он, правда, жил с ней, отдыхали вместе на Кипре, он четко отслеживал, чтобы в дьюти-фри Лена тратила не меньше двухсот долларов, на Кипре они вместе фотографировались, лежа в прибое. Ели рыбу, если вдруг что-то нравилось, он безропотно покупал, хотя и посмеивался — Ленин выбор папа почему-то всегда находил немножко глупым. Но зато она отвлекалась — на выбор. А папе звонили из Москвы и требовали его немедленного решения по поводу офиса.
Когда мы родились, папа, наконец, с офисом определился. Снимал бывшее советское помещение: на фасаде была мозаика в стиле соцреализма — женщины, дети, рабочие, все они так крепко стояли на земле, что ноги у них казались бетонными. Сам папин бизнес едва ли отличался таким качеством. И поэтому его дом, его дизайнерская кухня, все его сковородки розовой меди — вместе должны были фиксировать какое-то важное, необходимое, но почему-то отсутствовавшее качество жизни.
Он это понял, когда однажды, совершенно случайно, подвернул ногу на улице, и сам — от посторонней помощи отказался — доковылял до ближайшего травмпункта. В этом месте судьба папы пересекается с судьбой мамы. Но это неинтересно. Потому что папа просто дал ей сто долларов за перевязку, потом вяло хохмил насчет перелома, потом трахнул ее на коричневой дерматиновой кушетке, а потом сказал, что уезжает. На маму это большого впечатления не произвело. На нее вообще ничего не произвело впечатления — ни его нога, ни его член, ни сто долларов. Еще ему все время звонила Лена, и, чтобы маму наконец взбодрить, он в очень грубой форме оповестил Лену о том, что все эти годы о ней думал, а маме предложил свой дом. Ну, и все остальное.
Чтобы понять, почему мама согласилась, надо представлять себе бабушку. А бабушкино мнение о жизни было довольно критическим, возможно, оно подпитывалось ее работой. Она служила терапевтом в поликлинике, и каждый день внушительный поток людей убеждал ее в том, что все очень нелегко. Что касается мамы, то она, по протекции бабушки, тоже закончила первый мед, но ее практика оборвалась по причине тотального отсутствия интереса к своему предмету. На лето перед предполагаемым поступлением в ординатуру мама устроилась санитаркой в травмпункт. Воспоминания об этом месте она сохранила самые теплые. Когда она рассказывала, какой там был заведующий Арам Артурович, как там пили и безобразничали с наступлением темноты, ее взгляд теплел, и в синоптическое пространство приходили медленные допаминовые волны. Бабушка, уверенная в том, что мама получает неоценимые врачебные знания, уехала на двадцать один день отдыхать в санаторий.
В одну из ночей, когда весь травмпункт с одобрения Арама Артуровича пил, а мама, напившись, спала на застеленной клеенкой в пятнах йода кушетке, доставили парня. Как потом выяснилось, он прыгнул из окна, но друзья, которые его привезли, пытались это скрыть. Они дали Араму Артуровичу денег, чтобы он наложил на ногу гипс и никуда не сообщал, потому как в противном случае парня отвезли бы в дурку и вместе с гипсом на сломанную ногу он получил бы в качестве врачебной помощи убойные дозы галоперидола.
Накладывать гипс Арам Артурович поручил маме. Она неожиданно хорошо справилась с задачей, а наутро они с парнем, который представился Толиком, уехали из травмпункта вместе. Когда бабушка вернулась из санатория, мамы дома не было. Она позвонила с неизвестного номера ближе к вечеру и сказала, что нашла любовь. Бабушка мало что могла разобрать из сбивчивой маминой речи, к тому же в трубке кто-то настойчиво тявкал.
— Кто там лает? — крикнула бабушка. — Я плохо тебя слышу!
— Мы щеночка завели, — сказала мама. — Ну, ладно, я позвоню потом.
Бабушка нервничала, но ближе к полуночи она приняла половинку диазепама и подумала, что ничего страшного не произошло. Ее дочь совершеннолетняя, она встретила мужчину. Рано или поздно это должно было случиться. В то, что все может сложиться нормально, бабушка изначально не верила и поэтому решила просто ждать, пока весь ад грянет в свои цимбалы. Она не искала маму, даже когда наступила осень и позвонил ее знакомый Леопольд Львович из ординатуры.
— Боюсь, она не сможет учиться, Леопольд, — сказала бабушка, — у нее проблемы. Со здоровьем.
Сентябрь, октябрь и половину ноября бабушка особенно свирепствовала в поликлинике, а ближе к концу ноября на пороге ее дома появилась осунувшаяся мама в чужой плащовке и с подростком кокера на поводке. Мама была издергана и толком не понимала, что происходит. Ее Толик оказался каким-то странным. То есть все было нормально летом, перелом у него оказался легким, уже в июле гипс сняли, они на Клязьму ездили, к его маме, он такой веселый был. Золотая молодежь, актер, он ведь с пяти лет снимался, и мать его в театре, и друзья все такие, творческие. Бабушка мрачно слушала. Осенью, по словам мамы, с Толиком стало что-то происходить. Он мог сидеть часами, уставившись в одну точку, а когда она спрашивала, что происходит, отвечал невпопад. Путал слова. Вдруг доставал с антресоли горнолыжные ботинки и начинал складывать сумку, чтобы ехать кататься.
Мама пошла гулять с собакой, но встретила соседку, которая рассказала, что на проспекте убили мужчину и все оцепили менты. Мама пошла посмотреть. Вернувшись домой, она простодушно поведала Толику историю с телом и ментами. Толик занервничал. Он удалился на кухню, а вышел оттуда с ножом. Стал ловить в коридоре собаку, собака визжала и пряталась за маму. Толик был уверен, что пока мама тупила над убитым, менты вживили в собаку микрочипы, и, возможно, даже подслушивающее устройство. И ее надо срочно разрезать.
Мама неожиданно для Толика распахнула входную дверь и заорала: гулять! — собака выбежала. За ней выбежала и сама мама. Они воссоединились с собакой на втором этаже и вместе поехали к бабушке.
— А ты сразу не поняла, что он шизофреник? — спросила бабушка.
— Он не шизофреник! — крикнула мама. — Он актер! Он с детства в кино снимался…
— Или наркоман, — заключила бабушка.
Толик еще пару недель звонил маме и пытался вызвать ее на встречу, но бабушка так ее запугала, что она не соглашалась. Потом он исчез. В состоянии депрессии мама тем не менее продолжала ходить на работу в травмпункт, где ее и подхватил папа.
Уважаемые читатели, напоминаем:  
бумажный вариант книги вы можете взять
в Центральной городской библиотеке по адресу:
г. Каменск-Уральский, пр. Победы, 33. 
Узнать о наличии книги
в Центральной городской библиотеке им. А.С. Пушкина  
вы можете по телефону: 530-531
Открыть описание

Вересков С. Шесть дней

Кто бы мог подумать: вчера услышала по телевизору, что деменция неслучайна — в том смысле, что природа изобрела ее специально, из милосердия к человеку. «Почему же из милосердия?» — спрашивает журналист у врача. А он отвечает, что деменция готовит человека к смерти. Облегчает ему жизнь — чтобы не так страшно было умирать, чтобы он и сам не понимал, что с ним вообще происходит — где он, кто он, какая это комната, простите, не подскажете? Забывал бы имена, места, близких родственников. В общем, был бы сомнамбулой в тумане; по правде сказать, в таком состоянии не так уж страшно умирать. «Однако, — оговорился врач, — иногда природа ошибается, и деменция возникает у здорового человека, который и умирать-то еще не планирует. Вот это действительно очень обидно». Конечно, обидно: ничего человеческого в тебе не осталось, а жизнь все равно продолжается. 
Еще обидно, когда бывает наоборот: человек смертельно болен, а деменции нет и нет. Мой отец так умирал — все понимал до самой последней минуты. Мучился ужасно, вспоминал, как пролетела жизнь, что не сделал того и этого, что прикован к коляске. На это было неловко смотреть. И, спрашивается, где была деменция, а? Мне бы не хотелось так заканчивать. Хотя у деменции есть свои недостатки — одно дело, когда ты просто все забываешь, а другое, когда сходишь с ума и начинаешь видеть то, чего нет. Наша соседка по коммуналке была как раз из таких. До сих пор помню, как в детстве она пугала меня своими рассказами — все говорила, что к ней постоянно ходят какие-то черные женщины, бьют ее, унижают. Говорила, что они залезают к ней по ночам через окно и до утра мучают — это было пятьдесят с лишним лет назад, но я до сих пор помню ее сморщенное испуганное лицо, с которым она об этом рассказывала. 
А однажды вечером я пошла в туалет, и она набросилась на меня сзади, обвила руками шею, стала душить — она шептала, что больше не даст себя мучить и разделается со мной. Щеки у нее были мокрыми от слез, а изо рта пахло гнилью и вареной курицей. Я кричала, стараясь отбиться, но только мама меня освободила — она прибежала на крик и со всей силы дала старухе пощечину, так что та упала на пол и завопила. На следующий день щека у нее распухла, левый глаз заплыл синевой — она ударилась об угол, когда падала. Мне было жаль ее, я хотела к ней зайти и посидеть рядом, сыграть в карты, но мама запретила. Сейчас мне лет на пятнадцать меньше, чем старухе тогда — ей было восемьдесят, кажется, или восемьдесят пять. 
Все в той же вчерашней статье я прочитала, что в моем возрасте деменция уже может возникнуть, — меня это так поразило, что я даже сбегала в магазин и купила себе толстую тетрадку для ведения дневника: интересно, в случае чего, по нему можно будет потом определить, в какой момент что-то пошло не так? Еще до замужества мне нравилось вести дневник. У меня были толстые синие тетрадки, и вот сейчас я тоже купила толстую синюю тетрадь — синий и голубой всегда были моими любимыми цветами. Конечно, после рождения Саши я забросила это дело, ведь когда есть семья, то времени на жизнь не остается — на свою жизнь, я имею в виду.
Но теперь свободное время появилось — к тому же для первой записи есть отличный повод: вчера утром я сдавала анализы на рак. После диспансеризации в районной поликлинике знакомому врачу что-то во мне не понравилось — то ли в моей крови, то ли в моем цвете лица (я и правда уже несколько месяцев выгляжу не очень), то ли в жалобах на желудок, и она, цокнув языком, отправила меня проходить все круги ада, один за другим. Брать направления, слоняться по кабинетам, ехать, наконец, в институт Герцена, как в последнюю инстанцию для таких, как я. Неприятное место, хотя дом и старинный, красивый, а все равно вывеска «онкологический институт» его портит. 
Результатов ждать всего пару дней — не так уж долго, как мне показалось сначала, а теперь вот сижу и мучаюсь: чем же себя занять, как скоротать время? А главное, невозможно перестать думать, будут хорошие или плохие результаты, и если плохие, то насколько плохие? Конечно, в уме я прокручиваю все сценарии, даже самый неприятный — и вот, думая об этом нежелательном варианте, начинаю чувствовать тошноту, а затем боль внизу живота, которая накатывает на меня волнами. Ну, снова началось, прямо сейчас. От этой ноющей боли мне делается страшно, кружится голова, и я заставляю себя не думать о Саше, хотя это почти невозможно. Но я знаю, так надо — моей жалости не хватит на нас обоих. Хорошо, что я отправила его в поездку, пусть побудет подальше от Москвы.
Единственный вопрос, который остается в голове, когда приступ страха проходит, очень простой: хватит ли сил, чтобы справиться с этим нежелательным вариантом, если он случится? В голове проносится все, что я знаю о раке (что это очень больно и очень унизительно), и я понимаю, что у меня нет на него ответа. 
1
Саше Негину 33 года. Он ехал в Сочи в полном одиночестве — выкупил целое купе, чтобы не знакомиться со случайными людьми: он не любил вести пустые разговоры, слушать чужую музыку, мириться с раздражающим ночным храпом. Самолет тоже не был сейчас подходящим вариантом: в детстве они с матерью обычно путешествовали на поезде, и он хотел вспомнить, как это было. Он давно планировал совершить ностальгическую поездку, но все не решался, а тут жизнь сама подтолкнула его к этому шагу. У мамы несколько лет назад в городке под Сочи умерла тетка, с которой они почти не общались, и, так как у престарелой родственницы не было детей, квартира по наследству досталась им. Мама еще тогда собиралась ее продать, но постоянно находились поводы, чтобы повременить с этим. Вот, например, сейчас она снова занялась своим здоровьем — решила сделать несколько обследований — и с квартирой предоставила разобраться Саше. «Иначе она просто утонет в пыли и плесени, или дом рухнет, в конце концов. В любом случае, денег мы уже не получим», — сказала она, с облегчением перекладывая на Сашу квартирные хлопоты.
Он вспоминал об этом, привалившись к окну: в купе стоял знакомый сладковатый запах, смешанный с запахом свежего белья. Под лязганье колес Саша смотрел то на пляшущее в углу солнце, прерываемое тенями от электрических столбов, то на свое отражение в окне, словно бы плывшее по голубым и зеленым деревенским домам, по желтым полям, по серым неузнанным платформам.
На вокзал он добирался один — провожать его было некому: с Ларой он давно расстался. Никто так долго, как она, — целых три года — не продержался рядом с ним, терпя его невыносимо ровный, если не сказать равнодушный, характер. Только Лара, только она. Своевольная и живая, со вздернутым смешным носом. Когда они прощались у него дома, она все стояла между лестничной площадкой и холлом, не решаясь совсем выйти, как бы зависнув между мирами, — говорила, что еще позвонит (и звонила), называла подлецом и «моим единственным». Саша слушал все это с тоской, но так и не смог придумать никаких новых причин для расставания, а просто еще раз попросил уйти: «Иди, Лара, иди, я знаю, у тебя сегодня еще много дел — и у меня, кстати, тоже».
— Чай или кофе? — проводница постучала в дверь и пробубнила тяжелым голосом. — Не хотите кофе? Или, может, чаю. — Снова крепкий стук в дверь. — Чай вкусный очень. Очень вкусный чай. Я советую! — закричала проводница, но Саша ничего не ответил, и она удалилась, напоследок с удовольствием ударив ладонью по двери.
Сашина мама всегда была рачительной женщиной и потому в дороге редко что-то покупала, все необходимое она брала с собой. Чайные пакетики, термос, кипятильник, вареную картошку, сосиски, колбасу кругляками, ветчину, яйца, мягкие бананы, яблоки с коричневыми подтеками, нарезанный кусками торт «Ленинградский» — все это она умудрялась сложить в аккуратную кожаную сумку, которую сама несла до вокзала, приглядывая одновременно за сыном и мужем. Она всегда следила за временем и никогда никуда не опаздывала, а больше всего в людях не любила безответственность. Своим характером, даже не желая того, она изводила себя и близких и мучилась от окружавшего ее несовершенства.
Достав бутерброды и термос, Саша поужинал в тишине — солнце за окном почти исчезло, а тени достигли горизонта. В детстве он любил смотреть в окно и, пока мама читала какую-нибудь книгу в мягком переплете, пока разгадывала кроссворды, мог часами наблюдать за уносящимся пейзажем, то засыпая, то опять просыпаясь: его завораживало, что поезд мчится посреди неизвестности, как бы выхватывая из небытия отдельные картины и показывая их ему. Порой он думал, что ни за что на свете не согласился бы жить в одной из глухих деревенек, мимо которых проносился поезд, а иногда, наоборот, хотел поселиться там — особенно когда в окне уже виднелись горы, тут и там усеянные крохотными белыми домиками.
Уважаемые читатели, напоминаем:  
бумажный вариант книги вы можете взять
в Центральной городской библиотеке по адресу:
г. Каменск-Уральский, пр. Победы, 33. 
Узнать о наличии книги
в Центральной городской библиотеке им. А.С. Пушкина  
вы можете по телефону: 530-531
Открыть описание

среда, 10 марта 2021 г.

Алешковский П.М. Секретики

Я родился 22 сентября 1957 года в Москве, в Клинике акушерства и гинекологии имени В.Ф. Снегирёва. Почему маму отвезли туда, я не знаю, многие мои сверстники родились у Грауэрмана на Арбате, что среди коренных москвичей сегодня считается высшим шиком. Проезжая по больничному анклаву на Пироговке, я всегда смотрю на здание с колоннами, где впервые увидел свет. Перед ним вальяжно развалился в кресле бородатый основоположник российской гинекологии. Похожий на усталого Деда Мороза Владимир Федорович заслужил вечный отдых перед фасадом своего детища, став бронзовым памятником, каких в этом переполненном больницами районе Москвы больше, чем во всём остальном городе.
Родился я восьмимесячным и подарил маме тромбофлебит, из-за чего нас долго не выписывали, а маме еще и сделали операцию, после которой она какое-то время лежала на спине с подложенными под ноги специальными подушками. Теперь, по прошествии шестидесяти лет, ходить маме всё тяжелее, ноги у нее болят, но, как водится у людей старой закалки, она ни на что не жалуется, таблетки принимает, советуясь с подругой-биологом, а в поликлинику обращается неохотно, только по острой нужде. 
После выписки мы укатили на такси в Лаврушинский переулок, где в служебной квартирке в здании Третьяковской галереи (дед и бабка тогда там работали) и жила наша семья. По семейным преданиям, низенькая коляска на маленьких колесиках, похожая на ивовое лукошко-зыбку, с запеленутой мумией внутри выставлялась во двор неподалеку от огромных железных ворот — главного въезда на священную территорию Искусства. Там я мирно спал между кормлениями, опекаемый огромным галерейским котом. Кот залезал в коляску и деликатно устраивался у меня в ногах, подобно египетскому Великому Коту Ра, победившему Апопа, змея тьмы. Он сторожил меня, олицетворяя собой радость, веселье, здоровье и жизнелюбие. К заигрываниям проходивших мимо людей он оставался при этом абсолютно глух, не замечая их вовсе. Но стоило мне обдудониться, Великий Кот высовывал усатую серую голову наружу и начинал настойчиво мяукать, призывая на помощь охранницу из проходной. Скучающая добрая тетка в синей полушерстяной гимнастерке с накладными карманами, стянутой в талии широким кожаным ремнем и перепоясанной слева направо портупеей с блестящими заклепками, ждала этого сигнала. Заметив высунувшуюся из коляски вопящую кошачью голову, она снимала черную карболитовую трубку настенного телефона и набирала “АВ7-58-75” — номер нашей квартиры.
“Ваш мальчик описался, выходите, — сообщала она официальным голосом и добавляла триумфально: — Кот мяучит”.
Меня забирали домой, мыли над тазом теплой водой из высокого синего эмалированного кувшина с широким горлом, долив в водопроводную воду кипятка из чайника и размешав ее рукой, меняли пеленки и “делали гусеничку”, то есть туго запеленывали по самое горло. Затем меня кормили.
Ничего этого я не помню: ни Великого Кота, ни нестарой еще, строгой лишь с виду вохровки, ни житья в Третьяковской галерее, куда меня уже много позже привела моя любимая бабка Наталья Юрьевна Зограф, хранившая коллекцию русского искусства второй половины XIX века и занимавшаяся Николаем Ге. Не помню и переезда на Беговую улицу, в кооператив художников, музыкантов и педагогов, где я живу и сегодня. Перевезли меня туда в возрасте полугода и, по воспоминаниям родных, тут же выставили всё в той же коляске на малюсенький полукруглый балкончик, глядящий на тогда уже шумную Беговую и на московский ипподром, расположившийся за линией домов на противоположной стороне.
Длинная беговая дорожка еще не была наполовину скрыта желтыми шестнадцатиэтажками “улучшенной планировки”, построенными в 1974-м — в год, когда я окончил школу. В детстве я приникал к окну, наблюдая с облепившими забор зеваками, похожими сверху на роящихся мух, как на ежегодном ралли “Русская зима” лихо мчащиеся по льду “жигуленки” и “москвичи” зверски ревут, входя в поворот. Раз в году на трассу ипподрома допускались машины — “Волги”, “жигули” и “москвичи” с форсированными двигателями и усиленными кузовами, с наклеенными по бокам номерами и дополнительными фарами на решетке радиатора, превращавшими обычные легковушки в неземной красоты гоночные аппараты. Каждый из них имел собственное лицо и свой неподражаемый хриплый голос. Посреди поля разбивались походные лагеря — большие армейские палатки, тенты с трепещущими на ветру разноцветными вымпелами, микроавтобусы с яркими логотипами команд, машины сопровождения, зеленые грузовики с запчастями и сменными колесами, красно-белые “рафики” “Скорой помощи”, бежевые “уазики” судейских, бело-синие автомобили гаишников, длинноносые допотопные “зилы” заправщиков с оранжевой цистерной вместо кузова, оливково-желтые грейдеры с широкими лопатами спереди и косыми отвалами посреди тяговой рамы, колесные трактора с прицепленными сзади боронами, готовые причесать разбитое покрытие перед очередным заездом, маленькие тракторишки-“владимирцы” с красными, как у подосиновиков, шляпками-крышами и круглыми вращающимися щетками. И люди, очень много мужчин, работавших на гонках, а еще зеваки, допущенные по блату в самое сердце ипподрома. От этого снующего и колесящего сообщества людей и машин, столь странного на обычно пустом ипподроме, возникало ощущение праздника. Шквалы ветра бросали в форточку обрывки бравурных песен, лившихся из громкоговорителей, расположенных на столбах по всему периметру беговой дорожки. Казалось, к нам в столицу заехал зверинец с гамадрилами и слонами или передвижной цирк лилипутов “Созвездие маленьких звезд”, обычно сторонящийся больших городов, и гонки — лишь затравка, преддверие чего-то грандиозного, доселе невиданного.
Весь день продолжались круговые состязания. Машины пролетали перед моими глазами, обдавая повисших на бетонном заграждении любителей поглазеть на дармовщинку фонтанами снежных брызг. К вечеру забор был залеплен комками снега, как после мощной косой метели, и из унылой бетонной линии превращался в стену волшебного ледяного городка.
После окончания заездов суета спадала. Муравейник пустел на глазах. Словно нехотя, начинали разъезжаться машины. Первой отбывала судейская бригада, за ней тянулись службы — “скорая”, гаишники, грузовики, наспех груженные каким-то скарбом. Вереницы машин ползли по полю к выезду — воротам заднего двора. Они объезжали выводной круг с коромыслами — к ним после скачек привязывали покрытых пеной рысаков, чтобы, поводив их с полчаса, сбить горячку забега и отвести на отдых в теплые стойла, — затем медленно петляли между конюшнями и выруливали к шлагбауму, за которым уже начинался город. На изувеченном колесами снежном поле оставалась только техника ипподрома, выстроившаяся в колонну, как самолеты на летном поле в фильмах про войну. С неба начинал сыпать пушистый снежок, заметая оставленное непотребство. На фонарях вдоль трассы зажигались желтые огни, а на дорожке приступали к вечерней уборке грейдеры и колесные трактора с боронами. Из конюшен выныривали стройные лошадиные упряжки — жокеи спешили совершить вечерний променад. И жокеям, и лошадям нужно было снова утвердиться на родной территории, магической нарезкой бесконечных кругов очистить пространство от железных чужаков.
С дореволюционных времен эта земля на окраине Москвы была отдана во владение древнейшим спутникам человека — лошадям. Изящные беговые рысаки с документально засвидетельствованными родословными вели происхождение от знаменитых предков, выращенных на дворянских конных заводах XIX столетия. Едкий лошадиный пот падал на дорожку, отбивая запахи солярки и бензина, словно кадило, изгоняющее бесовское присутствие духом ладана. Вот уже и следа не осталось от машинного разгуляя. Перед глазами была только тихая пробежка экипажей по огромному полукругу ипподрома, похожая на вечно повторяющуюся литургию, да теплый свет фонарей и мелкий-мелкий снежок, падающий из наползших с холодной Балтики низких туч, запечатавших на ночь московское небо.
Я и сегодня, оторвавшись от компьютера, постоянно смотрю на кусок длинного круга, на привычных лошадок, похожих издалека на изображения с фресок провинциальной римской виллы. Зимой они иногда тянут неустойчивые сани с изящно загнутыми полозьями, между которыми бьется на ветру косой рогожный щиток, уберегающий наездника от летящей из-под копыт грязи и слякоти, но чаще их запрягают в легкие универсальные коляски-качалки. Над качалками видны только меленькие головы в шлемах, похожие на крючки — игрушечные человечки утопают в повозке, непристойно выставив вперед широко разведенные ноги. С рысаком их соединяет тонкая ниточка вожжей и чуть забирающая вверх толстая линия оглобли. Фонари на беговом круге расставлены на определенном расстоянии друг от друга, как верстовые столбы. Некоторые жокеи гонят лошадей что есть мочи, держа в левой руке включенный секундомер, — сверяются с пройденным расстоянием по фонарям. Так замеряется резвость рысака при подготовке к финальному рывку. Но большинство лошадей утомленно передвигают ногами, их головы понуро опущены и чуть подрагивают в такт. На профессиональном жаргоне это называется “работать лошадь”. Глядя на грязь, проступающую на снегу, на сизую полоску льда вдоль беговой полосы, на это ритмичное движение кукольных фигурок, я думаю о том, что без этого унылого и восхитительного пейзажа моя жизнь была бы куда более грустной.
Уважаемые читатели, напоминаем:  
бумажный вариант книги вы можете взять
в Центральной городской библиотеке по адресу:
г. Каменск-Уральский, пр. Победы, 33. 
Узнать о наличии книги
в Центральной городской библиотеке им. А.С. Пушкина  
вы можете по телефону: 530-531
Открыть описание
Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...
Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...
Новинки on PhotoPeach

Книга, которая учит любить книги