Истинное мужество состоит в том, чтобы любить жизнь, зная о ней всю правду.
Сергей Довлатов
Введение
Над названием «Введение» в начале одной книги (помните, какой?)
Довлатов уже смеялся. Он смеялся много над чем. И это было правильно. Когда он
взялся за перо, многое в нашей жизни могло служить поводом для смеха. Например —
очередь за мебельным гарнитуром сроком на двадцать лет. И люди мечтали
записаться — более того, занимали очередь с вечера для того, чтобы в жестокой
борьбе урвать шанс стать через двадцать лет владельцем вожделенного гарнитура.
Для людей пожилых — а таких в очереди было немало — это была борьба уже не за
выживание, а почти за бессмертие. Во всяком случае, этим они как бы
гарантировали себе двадцать лет активной жизни. Ведь человеческое сознание не
может себе представить, что гарнитур, которому отдано столько времени и сил, так
и не удастся увидеть. Образ коммунизма, твердо обещанного, но потом как-то
рассосавшегося, уже перестал нас возбуждать — может, поэтому веру хотя бы в
гарнитур отнимать у людей было бесчеловечно. Вера необходима, страсти должны
быть — это понимали власти и жизнь такую поддерживали, как могли.
Помню, как однажды в Крыму всех нас выгнали из гостиницы, с
криками: «Землетрясение, землетрясение!» Мы зажгли фары наших машин, врубили
музыку и плясали всю ночь. Утром прошел слух, что несостоявшееся землетрясение
выявило огромное количество недостатков в работе местных органов, оказавшихся в
ту ночь как-то не на высоте, а также вскрыло полную недееспособность армии и
флота. Да и само землетрясение оказалось фальшивым — просто кто-то, напившись,
упал рядом с чутким сейсмографом.
Примерно в таком же «порядке» была и официальная наша литература.
Помню веселое чтение на пляже романа многократного нашего лауреата. Сюжет такой:
секретарь обкома из Сибири, оказавшись с неохотой в Италии (партия послала),
встречает на приеме в посольстве итальянскую герцогиню-красавицу-миллиардершу,
которая, тут же, потеряв голову, бросая многочисленные дворцы и замки,
устремляется за ним в далекую Сибирь, в отчаянии предлагая себя и свои капиталы.
После долгой, страстной ее мольбы он хмуро соглашается взять лишь капиталы — да
и то, ясное дело, не для себя, а для подъема лесного хозяйства области.
«Советская литература — мать гротеска», — помнится, я написал такую статью.
Что и говорить — наша жизнь и литература уже настойчиво требовали
такого писателя, как Довлатов. Всё для него было уже готово. Ну как тут не
писать? Ужасно смешно, смешно до ужаса: золотое время для новой литературы. И
самое поразительное — его произведения, осужденные начальниками всех рангов,
оказались чуть спустя самым точным, если не единственным портретом того времени.
Подобно тому, как из эпохи «великих сдвигов» двадцатых — тридцатых любимой
книгой масс оказались «Двенадцать стульев», отодвинувшие в сторону все
орденоносные тома. Гениально об этом сказал Марсель Пруст: «В веках от
литературы остается лишь гротеск». «Золотой осел», «Дон Кихот», Швейк, Остап
Бендер. И Довлатов с «нетипичными» его героями — в этом же ряду. Типичные как-то
потускнели, забылись — как и обычная наша жизнь. А он — нет. Другое дело, что
при такой жизни и его, лучшего писателя своего поколения, тоже «поставили в
очередь» на двадцать лет.
Вот сиди теперь и думай: как же так? Жила целая страна — СССР.
Сколько было бурных событий, особенно в последние годы, в которых участвовали
миллионы людей… Перестройка. Еще, кажется, гласность. Ускорение было? Вроде бы
да. Талоны были? Да… Но — до ускорения или в результате его? Были винные
очереди. В каком году? Что-то уже и не вспомнить, как стоял в этих очередях… А
зачем? Неужто так уж хотелось выпить? Да вроде бы нет. Так чего же стоял?
Странное дело: ничего уже не помнишь, не ощущаешь… Что осталось-то в голове?
Ответ — книги Довлатова! Лучше всего сохранившееся свидетельство нашей эпохи.
Самое точное — и самое интересное. И если хотим вспомнить прожитую нами жизнь —
берем его книги. Лучше ничего нет. Все остальное стремительно тает, как дым. Он
— остается. Как же это он сделал так, вопреки известной догме, что побеждают
всегда сильные? Ан нет! Побеждают такие, как мы! Довлатов сделал нас
поколением.
Так как же было — ежели по порядку?
Глава первая. Семья и школа
Сергей Довлатов родился 3 сентября 1941 года в Уфе.
— Вот невезуха! — воскликнем мы. — Так далеко от культурных
центров, да еще в начале войны!
Впрочем, сам бутуз вряд ли считал свой день рождения неудачным:
родиться всегда хорошо. Наверно, и у родителей радость рождения сына не была
особенно омрачена: все пока еще считали начавшуюся войну легкой и были уверены в
скорой победе.
Из Уфы в Ленинград малыша привезли в 1944 году, когда кончилась
блокада и у его отца-режиссера снова появилась возможность работы в
ленинградских театрах. Так что родную Уфу Сережа вряд ли мог помнить. Но не
такой Довлатов был человек, чтобы оставить хоть какой-то кусок своей жизни —
даже самой ранней, — без легенды. И он выдает версию, будто его заметил еще в
детской коляске и фактически благословил на писательский подвиг не кто иной, как
великий Андрей Платонов, который как раз в эти годы был в Уфе — и выбрал,
естественно, для благословения именно Сережу. А кого же еще? По всем данным,
никаких других писателей в колясках в те годы в Уфе не находилось. И все это
украшено неповторимой довлатовской дурашливой иронией… Да, рано начал наш
герой!
Примерно тогда и я сюда вернулся и помню город той поры. Поначалу
он имел даже какой-то сельский вид. Росли лопухи, бегали куры. Ходили
простоволосые босые женщины. Но старый город стоял — и действовал на нас. После
моей низкоэтажной Казани (и довлатовской Уфы) огромные каменные дома оставляли
ощущение загадочных замков. Их архитектура — в основном эклектика, как мы
понимаем сейчас, — с башнями, бойницами, восточными окнами будила фантазию,
веяла ощущением тайны, в которой ты оказался. Мы чувствовали себя не на пустом
месте — а в продолжении чего-то таинственного, начавшегося давно. Укутанные
мамой, мы шли в гости и вдруг завороженно застывали перед каким-нибудь тускло
светящимся витражом на лестнице: волшебные цветы, листья, таинственные эмблемы,
непонятно откуда струящийся розовый свет. Мы не могли тогда это пересказать — но
чувствовали, запоминали. Разрушенность, «забытость» Ленинграда после войны
(старые жильцы сгинули, кто в блокаде, кто в ссылке, и никто уже не помнил, что
значит этот витраж) — рождали в нас ощущение прекрасного, но забытого мира,
который должны вспомнить и воссоздать именно мы.
Помню, как еще в дошкольное лето мы ползали у руин Спаса на Крови
и из кусков майолики, валявшихся в пыли, с упоением складывали свои узоры.
Оказаться в раннем детстве в Ленинграде словно в затерянном таинственном городе
— большая удача для будущего писателя. Не случайно именно из этих детей,
появившихся здесь тогда, выросло целое поколение замечательных фантазеров.
Началась тогда и работа по превращению пухлого и робкого мальчика Сережи Мечика
в Сергея Довлатова, о котором все стали говорить, а потом и с восторгом читать
его книги. Хотя никто, понятно, сначала не предполагал этого — мало ли было
тогда в школах таких Сереж? Предполагал ли он?
Сам Довлатов преподнес свое детство так:
«Толстый застенчивый мальчик. Бедность. Мать самокритично бросила
театр и работает корректором. Школа».
Его лучший школьный друг Дмитрий Дмитриев вспоминал:
«Помню, первого сентября делали перекличку. Каждый ученик должен
был встать, назвать свою фамилию и имя, а так же национальность. И вдруг встает
пухленький темненький мальчик и тихо говорит: “Сережа Мечик, еврей”. Конечно, по
классу прошел смешок. Во-первых, слово “еврей” традиционно вызывало такую
реакцию в школе. Во-вторых, фамилия у Сережи была смешная и очень забавно
сочеталась с его кругленькой фигуркой: “Мечик” звучит как “мячик”».
«Толстый застенчивый мальчик». И тут Довлатов сразу за душу берет!
И я — вдруг с волнением вспоминаю, — был такой же! Но, наверное, это неплохо.
Гораздо лучше было быть таким, чем носиться в нищей, хулиганской толпе будущих
урок, заполнявших тогда все дворы. «Толстый» — это значит все-таки немножко
подкормленный мамой в отличие от прорвы послевоенных сирот, детдомовцев и детей
забубенных родителей, махнувших на всё рукой. «Застенчивый», как я вспоминаю,
значило в те времена — не впаянный в дворовую, уличную, полу-блатную шпану,
которая диктовала тогда свои порядки и в школе и потом дружно ушла в тюрьму,
уводя с собой тех, кто по слабоволию тянулся за ней еще в дворовых играх.
Рассказ о первом появлении Довлатова в школе друг заканчивает так:
«…Из-за шума в классе учительница никак не могла расслышать
Сережу, так что ему пришлось снова и снова повторять свою злочастную фамилию
(которую он потом вовремя и удачно сменил). Ребята в классе, разумеется,
развеселились еще пуще — а бедный Сережа совсем смутился».
Такое начало школьной жизни было и у меня — с отчаянием и я
вспоминаю те жестокие годы, когда в школе командовали хлопцы с фиксами, и жизнь
«застенчивых мальчиков» состояла из ужаса и унижений. Начало очень горестное для
бедного школьника — и тоже горестное, но очень плодотворное для будущего
писателя. Сразу оказаться в центре обидной и смешной истории для будущего
писателя — увы, самое то… О будущем писательстве он даже еще и не догадывается,
а лишь мучается: почему все шишки на него? Потому! Будущие писатели уже с юных
лет ловят на голову эти «шишки», будущие сюжеты. Судьба словно нарочно готовит
им испытания. Толстой рано осиротел. На Гоголя его одноклассники смотрели с
изумлением, и прозвище его было — Карла. Такая вот несчастливо-счастливая
судьба!
Скромно вспомню и свое первое появление в первом классе.
Учительница всем раздала серенькие, как предстоящая жизнь, листочки в клетку, и
приказала:
— Нарисуйте каждый что хотите.
— А что, что? — послышались голоса.
— Что хотите!
Такой щедрый был подарок по случаю первого дня. Несомненно, то
был, как бы сейчас сказали, тест: кто как себя покажет, так потом с ним и
обращаться… Я показал себя хуже… нет — слабее всех! Когда дети подавали листы с
уверенно изображенными зайцами и мишками (наверняка уже не раз отработанными с
воспитателем в детском саду) я, почему-то в детский сад не ходивший, робко,
почти не нажимая карандашом, изобразил едва различимую уточку — поместившуюся с
клювом, ногами и хвостом… в одну клеточку тетради. Почти не различить!
Учительница удивленно подняла бровь, потом презрительно усмехнулась. Мой статус
определился сразу и надолго… Зато я это помню и могу об этом написать — в
отличие от других, кто спокойно изобразил что-то общепринятое, всем понятное, и
давно уже забыл. А я помню! Вот так.
Вспоминает соседка Довлатова:
«Сережа не был уличным мальчиком. Он никогда не гулял один, всегда
с мамой или с бабушкой. Он вырос в жестких условиях женского воспитания… Не то
чтобы он был скованным. Он был просто хорошо воспитанный мальчик. Я не помню
чтобы Нора Сергеевна проявляла какую-то особую строгость, но в детстве Сережа
слушался ее беспрекословно».
Домашнее воспитание, конечно же, самое лучшее — тут видят тебя и
поддерживают лучшее, что в тебе есть. Такое детство — да и вся жизнь в этом
ключе, — могло бы быть идеальным для будущего скрипача или математика, но не для
писателя:
«Черные дворы. Зарождающаяся тяга к плебсу».
Без этого, видимо, будущему писателю никак… Но тяга к плебсу не
означает слияние с ним. Даже саму фразу о тяге к плебсу мог придумать и сказать
только несомненный аристократ, аристократ по происхождению и домашнему
воспитанию. Настоящий плебс и слова такого не знает, для него окружение такого
рода — «свои парни в доску», самое то! А Довлатов к плебсу не принадлежал
никогда. Чтобы выговорить слово «плебс», надо стоять уже намного его выше… Но
«рейды» в него делать приходится: будущему писателю нужна «вся жизнь», а не
только домашняя. Но вначале тебя, вышедшего из домашней оранжереи, принимают в
штыки или, хуже того, не замечают, не видят в упор — красуются совсем
другие.
…«Почему я всегда один? Что же — так пройдет время, и никто не
увидит меня, и уж тем более не поинтересуется — какой я?» Это, наверное, и есть
первый эмоциональный толчок к писательству: быть хоть как-то замеченным,
оставить свой след.
Вспоминаю, как в поисках зрителей (то бишь читателей) я однажды
вышел в школьный двор и с тоской увидел спаянную своим уставом хулиганскую
школьную «шоблу»: они заворачивали за угол школы расслабиться после уроков и
покурить. «Иди» — «Но зачем?» — «Надо!» Через силу подошел, встреченный
насмешками, развязно попросил закурить — и в результате от искры сгорел рукав
моего нового ватного, перешитого бабушкой из отцовского, синего пальто! И тот
горящий рукав — один из первых пережитых мной сюжетов. Не сгоришь — не
напишешь!
«Я умнее и больше читал. Я знаю, как угодить взрослым…»
Уважаемые читатели, напоминаем:
бумажный
вариант книги вы можете взять
в Центральной городской библиотеке по
адресу:
г. Каменск-Уральский, пр. Победы, 33! Открыть описание
Узнать о наличии книги
в Центральной городской библиотеке им. А.С. Пушкина
вы можете по телефону:
32-23-53.
Из аннотации:
ОтветитьУдалить"Сегодня его творчество не только завоевало любовь миллионов читателей, но и привлекает внимание ученых-литературоведов, ценящих в нем отточенный стиль, лаконичность, глубину осмысления жизни при внешней простоте.
Первая биография Довлатова в серии "ЖЗЛ" написана его давним знакомым, известным петербургским писателем Валерием Поповым.
Соединяя личные впечатления с воспоминаниями родных и друзей Довлатова, он правдиво воссоздает непростой жизненный путь своего героя, историю создания его произведений, его отношения с современниками, многие из которых, изменившись до неузнаваемости, стали персонажами его книг".