1
У Ковригина кончилось пиво. Надо было идти в палатку.
Палатка торговала вблизи автобусных остановок на
обочине асфальтового пролета, ведущего со станции Столбовая мимо
сумасшедших домов в селе Троицком, известных в России как «Белые
столбы», к поселку Добрыниха. Прежде Ковригин легким шагом добирался до
палатки минут за восемь-десять, нынче ноги побаливали, и на дорогу за
колбасами, свиной шейкой, макаронами, рисом, сахаром-песком, кильками в
томате и пивом уходило у него все пятнадцать минут. И это — туда,
порожняком. Увы, увы…
Сегодня же странное обстоятельство вынудило его провести в путешествии к палатке полчаса с лишним.
Впрочем, странным это обстоятельство могло
показаться лишь для Ковригина и для людей, сходных с ним натурой,
несведущим и неразумным. Для людей же, знакомых с естественными науками,
с портретом Дарвина на школьной стене, с сачками и гербариями, в юные
годы посчитавших себя натуралистами, ныне — «зелеными», никакой
странности не случилось.
Шел дождь, оставлявший пузыри в лужах. Ковригин
натянул резиновые сапоги. Почти все лето они стояли без дела. Солнце
позволяло Ковригину шляться в кроссовках, сандалиях, а то и босиком. Но
неделю назад небесные влаги стали изливаться из серо-синеватых облаков,
не давая ни себе, ни сухопутным существам продыху.
Хотя физиологические потребности звали Ковригина в
незамедлительный поход, будто сегодня же по исторической нужде
требовалось взять Азов, из дома выйти он никак не мог. Что-то
останавливало и беспокоило его. Не ходил бы ты, Ванек, во солдаты…
Зудело в нем это отчаянным стрекотом в траве сентябрьского кузнеца. "Что
надеть-то?.. "— не спеша соображал Ковригин. Хотя знал, что надеть.
Зонтов он в доме не имел. Его коронным номером было терять зонты и
перчатки. Перчатки обязательно с одной руки. А потому в московской
квартире среди барахла у него валялось с десяток кожаных изделий с
леворастопыренными пальцами. Зонты же он оставлял где-нибудь дней через
пять после их приобретения. То есть в персонажи „мокрых“ ксилографии
Хиросиге с видами Киото и Эдо он не годился. И сейчас он знал, что
наденет куртку с капюшоном. И вот будто бы в чем-то сомневался. Придурь
некая будто бы наехала на него. „А работает ли палатка? Сентябрь ведь,
школьники уехали… Вдруг торгаши засачковали?..“
Именно придурь. При нынешних-то коммерческих
интересах хозяев вряд ли бы они закрыли палатку. Да хоть бы и закрыли.
Увидев это, Ковригин вскочил бы в первый подъехавший автобус и
отправился бы за пивом на станцию Столбовую или в Троицкое. Там
процветали теперь свои „Алые паруса“ и свои „Перекрестки“. Что же он
оттягивал поход? Что кочевряжился? Из-за предчувствия. Ну если и не
из-за предчувствия, то из-за малопонятных беспокойств и ощущений тоски.
И все же он запер дом и калитку. И пошел.
Треть дороги проходила по въездной улице
огородно-садоводческого товарищества. Самосвалами на нее были сброшены
кузова щебенки, пока необглаженной погодами и ногами и не вмятой в
землю. В сухие дни тут бранились пенсионеры, награжденные подагрой, а
собаки, пусть и самые скандальные, старались сюда не забегать, берегли
лапы. В мокрый же день передвигаться к воротам поселка Ковригину было
комфортно, он не спешил, продавщица Люся, если, конечно, она приехала из
Чехова со своей виллы, закрыла бы палатку лишь через полтора часа. Да и
Люсе можно было бы достучаться и в закрытую дверь. Обаянием и наглостью
балаболов из мастеровых и водителей, способных продавщицу и облапить,
Ковригин не обладал, но и рохлей не был, умел вызывать симпатии у
обслуги.
Все эти пустяковые подробности путешествия Ковригина
я привожу здесь по той причине, что несколькими часами позже Ковригин
примется вспоминать все пройденные им сантиметры и эту щебенку возле
поселковых ворот и водокачки в рассуждении, а не тогда ли все и
началось? Нет, не тогда.
За металлическими воротами поселка, на створках
которых раскачивались ребятишки, не доросшие до угнетающих семейные
бюджеты занятий в школах и лицеях и вынужденные мокнуть в сентябре в
компаниях бабушек и их соседок, шла опять же заваленная щебенкой, здесь —
вмятой колесами во вспаханное поле, „трасса“ с выездом на шоссе далеко к
востоку от палатки. И тут, как посчитал позже Ковригин, еще не
началось.
Соседом поселка Ковригина был огородно-садоводческий
же поселок Госплана. Где теперь этот Госплан? „А вот мы и есть
Госплан!“ — с обидой на исторические оплошности утверждали основатели и
старожилы поселка. С обидой, но и с торжеством утверждали. А через
шоссе, по ту сторону палатки, растило свои кабачки и огурцы товарищество
Пролетарского района. Района такого в Москве давно не было. А здесь
Пролетарский район был.
По тропке, в километр длиной, огибающей заборы
Госплана, и предстояло идти Ковригину. Невдалеке, за березовыми грибными
рощами у Любучан с его пластмассами, года четыре назад был поставлен
беленько-синенький завод „Данона“, и всем здешним полям определили
растить корма для даноново-рогатой скотины, для их высочества вымени.
Что только не зеленело перед заборами Госплана и Пролетарского района: и
кукуруза, копившая в себе молочную спелость, и овсы, и рожь, а в ней —
естественно, синели и васильки, внимали небесному пению переживших
нитраты жаворонков. Недавно травы со всякими виками и тимофеевками
скосили и содрали с земли кожу „под пары“. Местные трактористы
недолюбливали бездельников дачников и каждый раз перепахивали тропку к
автобусам и харчам, оставляя вместо нее особо крупные, вздыбленные ломти
глины. И снова садоводы со смиренными ругательствами протаптывали
привычную дорогу на Большую землю. Ныне тропа, шириной в
двадцать-тридцать сантиметров, была вытоптана еще плохо, и ход путника
по ней затрудняли то колдобины, то так и не размятые куски глины без
дерна. Ковригину же казалось, что тропинка полита растопленным мылом,
причем не самым ароматным.
Впрочем, Ковригину скользить по дороге в палатку
приходилось не впервой (были случаи, он падал, возвращался на дачу с
измазанными штанами, но с полными сумками). И теперь он мог позволить
себе не смотреть под ноги.
А смотрел он в дали. В детстве каждое лето он
подолгу гостил у родственников в Яхроме, там же и на станции „Турист“
пионерствовал в лагерях. Позже в разъездах по стране и в землях чужих
подтвердилось его пристрастие к просторам и приволью. Даже в Яхроме, от
Андреевской церкви Кампорези на „горе“ (высоте, говорилось во фронтовых
мемуарах), были видны другие высоты Клино-Дмитровской гряды, долина
(бывшая — реки Яхромы) нынче — канала, с белыми пароходами вдали и
рядом, внизу, у шлюза, и город Дмитров, миривший князей восемьсот лет
назад. При этих видах в душе отрока Ковригина возникали восторги,
упоение земными далями и тайнами, упоение и собственным пребыванием в
диве дивном и в мироздании вообще. Взрослый Ковригин называл эти
состояния пафосными, радостными повизгиваниями щенка, марши при этих
повизгиваниях следовало бы исполнять. Скажем, марш Фанагорийского полка.
Просто созревал в отроке мужчина, отсюда и все его томления, да еще и
при виде приволий. Впрочем, мысли взрослого Ковригина сейчас же и
слоились… Вот когда он восьмиклассником в сумерках стоял один у дома
тетки на вершине Красной горы, напротив горы Андреевской, а на той
стороне канала на стадионной танцплощадке звучала музыка, помимо роков и
твистов все эти „Мне бесконечно жаль…“, „Я возвращаю вам портрет…“, вот
тогда и случались с ним эротические томления (или смущения?), в них
были и тоска, и сладость, и предчувствие любви и её мерзостей, конечно, и
фантазии возникали, известно какие… Но и тут для всего будто бы
необходим был простор…
Подольские или лопасненские землеустроители отвели
поселку Ковригиных место возле упомянутых уже пашен, сползавшее от них
густым березняком с сосенками и дубками к угрюмому оврагу. Здесь вполне
могли резвиться кикиморы, а лешему ничего не стоило с играми и со
страшными голосами уводить Мизгиря, одуревшего от любви, в сущности, к
сосульке, в погибельные дебри. И овраг, пусть и при светлых дубах на
южном берегу, кривясь боками, полз от деревни Леонихи к Троицкому
мрачный и неприветливо-дурной. Возможно, когда-то здесь текла речка
притоком к обмелевшей нынче Рожайке. В Троицком триста лет назад на
всхолмленности над оврагом была поставлена каменная церковь (Ковригин
зарисовывал ее наличники с элементами нарышкинского барокко), заменившая
церковь деревянную. По предположениям Ковригина, Троицкому было не
менее семи веков, и изначальную церковь села воздвигали именно над
рекой. Потерявший воду и, главное, живое течение её, овраг и приобрел
дурной нрав.
Ко всему прочему родители Ковригина по жребию
получили затененный участок с невырубленными березами, а с запада к
общему забору подступала еще и теснота сосновых посадок, в которых в
шесть вечера утопало солнце. Поначалу Ковригин участок невзлюбил.
Замкнутое пространство, сырое весной и осенью, вершинами берез, а потом —
и яблонь, слив, вишен и не способных угостить своими плодами груш
отделявшее себя от неба, угнетало Ковригина. Но потом он привык к
участку стариков. К тому же здесь он работал. Отдохнуть можно было и на
море. Милы ему стали и леса вокруг — до поры до времени грибные,
„лопасненский ареал белых“. Потом Ковригин по иному взглянул и на унылые
для него поначалу плоскости ближайших полей. Потихоньку открылись для
него увалы пашен, уходящие далеко к северу, к темно-плотным всхолмьям,
возможно, хвойных лесов, извилины ивняка, вцепившегося во влажные берега
Рожайки, петлявшей мимо села Мещерского в сторону старшей сестрицы
Пахры. Даже холодно-серебристые башни электропередач здешним видам не
мешали. Хотя, пожалуй, и мешали. А с асфальта шоссе Ковригин без
раздражения рассматривал цветные и неближние строения села Мещерского,
куда, как писали, заезжал переписчиком населения Лев Николаевич Толстой.
И движение автомобилей самых разнообразных форм и окрасок в солнечные
дни занимало созерцателя Ковригина, из неспешных букашек на повороте в
Троицкое они превращались вблизи него в ревущих монстров…
Вот и в тот памятный для него день, пройдя без
падений метров десять по глине с мылом, Ковригин остановился, пожелав
рассмотреть здешние дали в пасмурный день. В студенческие годы он
проживал романтиком, со всеми этими: „Пусть дождь и ветер…“, „Кипит наша
алая кровь…“. Ну, и так далее. Прежний Ковригин куртку бы распахнул:
нате, штормите, с ног сбивайте, нам только в радость! Нынешний же
Ковригин натянул капюшон на лоб. И смотреть было не на что. Дальше
дорожной насыпи ничего не было. Никакой Рожайки, никаких строений
Мещерского, ни поворота на Троицкое. Никаких темных уступов северных
лесов. Машины по шоссе ездили и были очевидны. И все.
Вот тут-то и пришлось Ковригину взглянуть под ноги.
Поначалу Ковригин услышал какие-то глубинные вздохи и
стоны, глубинный же, подземный гул, а потом и будто бы идущий со всех
сторон металлический скрежет. Металлические скрежеты здесь на памяти
Ковригина случались. Однажды откуда-то из лесов на асфальты выкатывались
колонны бронетранспортеров с угадываемым намерением ползти на Москву,
угощавшую страну танцами лебедей. Сентиментальная музыка в Ковригине
сейчас не возникала, звуки он слышал отчаянно-скребущие, трагические,
иногда мрачный хор напоминал песнопение о Фортуне из „Кармины бурана“ и
бередил Ковригину душу.
Ковригин остановился.
Нет. Чушь. Никакие стоны, никакие скрежеты, никакие
вызывающие трепет песнопения из „Кармины бураны“ здешнюю местность не
тревожили и не заполняли её тоской. Даже автомобили проносились по шоссе
беззвучные. Ну, вода капала с неба, ну, ветер заставлял скрипеть
верхушки берез. Однако ничего особенного в этом не было.
Особенное (возможно, лишь для него) происходило под
ногами Ковригина. Поначалу Ковригину показалось, что он стоит на желтой
(с зеленцой и серостью) ленте транспортера, и она передвигает его к
палатке. Тут же он понял, что допустил в мыслях глупость. Движение под
его ногами действительно происходило, и именно в сторону шоссе. Но
движение совершалось не глиняным транспортером, а, надо полагать, сотней
(или сотнями) мелких невзрачных существ. Это были лягушки. Лягушки
передвигались прыжками (иногда застывали, возможно, отдыхали, у иных из
них силы, видимо, были на пределе) исключительно по тропинке, а если
попадали в траву (слева) либо в глиняные торосы, оставленные
трактористом (справа), сейчас же с упрямством или даже отчаянием
старались вернуться на тропинку, будто именно там находилась
единственная определенная кем-то, помеченная или даже
вымолено-узаконенная высшими лягушачьими существами дорога. При
внимательном разгляде Ковригин открыл для себя: земноводные были под ним
разнообразных размеров и свойств. И именно мелко-невзрачные, будто
только что получили аттестаты в лицеях головастиков, и взрослые квакуши с
сигаретную коробку, и высокомерные жабы со множеством выпестованных
бородавок и мозолей. Причем, никакого рангового порядка в их дорожном
расположении не было. „Никакой субординации, никакой иерархии…“ — пришло
в голову Ковригину. Никто никого не обгонял, никто ни кому не уступал
места, понятно, те, что послабее или устали до немочи, отставали сами,
никто их с тропинки не выталкивал, никто как будто бы, по понятиям или
привычкам Ковригина, не требовал: „Уступи лыжню!“. Перемещение
осуществлялось как бы вперемежку особей с разными силами и значениями.
Стало быть, оно вышло экстренным, не исключено, что и паническим. Так
представлялось Ковригину. Но, может, он и ошибался.
Наверняка каждый из путешественников имел свою
„физиономию“ и свои оттенки окраски. Но чтобы понять это, надо было
опуститься на корточки и с лупой у глаз рассматривать движение
неизвестно куда. Или в какое-то особенное, спасительно-блаженное место.
Но Ковригин в исследователи нынче не годился. Главное для него было
сейчас не раздавить ни одну из мокрых особей. Вполне возможно, при
первых шагах по тропинке он кого-то и передавил, тогда и услышал стоны,
скрежет и подземные гулы. Разумно было бы остановиться и переждать
переселение народов. Но тогда он бы вымок до необходимости принимать не
пиво, а водку, а делать это он сегодня не намеревался, пиво же во время
его вежливого пережидания могло и кончиться. А главное, шествие лягушек
по тропе никак не утихало и не убывало, напротив, теснота здесь вот-вот
должна была превратиться в давку. „Кто они? Куда их гонит? —
естественно, пришло в голову Ковригину. — На митинг? На демонстрацию?“.
В тесноте скачущих существ все же случались зазоры и
временно пустые места, куда Ковригину удавалось опускать, обходясь без
жертв, резиновые сапоги. Он приспособился к ритму и темпу прыжков
нескольких путешественников (или путешественниц) и как бы в согласии с
ними совершал шаги. Конечно, терял время. Но никого не обидел.
Так они добрались до шоссейной насыпи у заборов
Госплана. Насыпь проходила здесь над бетонной дренажной трубой, и всход
на нее с тропинки был одолением крутизны. И в сухие дни люди постарше
делали крюк, чтобы выйти на шоссе, да и спускаться с обрыва с двумя
загруженными сумками в руках выходило делом рискованным. Ковригин
некогда дурью маялся, лазал по скалам, имел разряд, и по привычке
взбирался на обрыв шагами „елочкой“, вминая в землю ребра кроссовок.
Сегодня и при своих умениях он раза три сползал к пашне. Бранился и на
несколько секунд забыл о лягушках. Лягушки сами заставили вспомнить о
себе. Они рвались к асфальту рядом с ним. Кто прыжками, кто усилиями
будто прилипшего к земле тела, цепляясь за комья передними лапами и
стараясь произвести толчок лапами задними. Ковригин застыл минуты на
две, находясь в созерцании. За эти две минуты почти вертикальный склон
одолели лишь четыре особи, да и те не сразу, а скатываясь то и дело к
подножию насыпи и заставляя себя продолжить подъем. Чувство жалости и
чувство собственной беспомощности испытал Ковригин. Лягушки не были на
Земле одними из самых симпатичных для Ковригина тварей. Впрочем, они его
и не раздражали. Ну, прыгали себе и прыгали. В начале лета, правда, в
хоровых действах противно квакали. Теперь же они вызывали сострадание
Ковригина и желание помочь им. Но как им можно было помочь? Ведрами, что
ли, переносить их по глиняной дороге? И куда?.. А у подъема на насыпь
уже возникало лягушачье столпотворение. Лента же транспортера (или
конвейера?) волокла и волокла на себе существа, совершающие Исход. Так
опять стало казаться Ковригину.
„А-а-а! Я здесь чужой и бессмысленно лишний! — подумал Ковригин. — Это их дело! Они знали, куда и зачем двинулись!“
И он вылез на травянистый окаем шоссе.
И сразу же увидел на мокром асфальте десятки
лягушачьих телец, раздавленных автомобилями. Иные из них были будто
вмяты в серое покрытие дороги, другие валялись, раскинув искалеченные
лапы. Эти-то погибли, а сколько-то их, надо полагать, перебрались через
шоссе и поперли куда-то по новой глиняной тропе пообочь Пролетарского
района. Но куда? Вниз? К петляющей километрах в двух севернее речке
Рожайке?
А от забора Госплана уже выкарабкивались на насыпь
новые упрямцы из земноводных, а по шоссе все неслись и неслись
приспособления на колесах, облегчающие жизнь млекопитающим при двух
ногах и бумажниках с правами, и эти выкарабкавшиеся странники могли
сейчас же превратиться в существ жертвенных.
И тогда Ковригин повел себя совершеннейшим чудиком, о
чем потом вспоминал (и случалось, рассказывал) со смехом, а порой — со
смущением.
Первым делом он заявил карабкавшимся на насыпь:
„Куда вы прете! Вас же раздавят! Дождитесь хоть ночи!“. Потом, будто и
не обращая внимания на летящие автомобили, он принялся собирать еще
живые существа, среди прочих и те, что только что выползли на асфальт, и
швырять их в безопасность к Пролетарскому забору. И потом он встал
посреди шоссе, растопырив руки и выкрикивая нечто экологическое, что
именно, вспомнить позже не мог. Автомобили останавливались, Ковригин
указывал на лягушачье шествие и просил живое не губить. Один из
водителей, следовавший со стороны Добрынихи, вылез из своего „рено“,
лягушкам удивился, матом выразил свои восторги, закурил и, пока курил,
Ковригина поддерживал, будто с намерением устроить сейчас же дорожный
пикет. Грудь его украшали значки с физиономиями Анпилова и Ксении
Собчак, этой — в шлеме танкиста. Другие же водилы, уразумев суть
происшествия, крутили пальцами у висков и тут же продолжали путь, ещё и
давя при этом лягушек, явно назло Ковригину. А один из лихачей, у кого
на крыше „ауди“ теснились готовые к зиме горные лыжи, заорал радостно:
„Это же сумасшедший! Он удрал из дурдома!“. Почитатель Анпилова и
танкистки сразу же нырнул в свое „рено“ и был таков. „А ведь и впрямь
примут за сбежавшего из дурдома!“ — подумал Ковригин. Все же по сотовому
он связался со службой спасения. А когда в ответ на сообщенный им адрес
вызова: „Это у Троицкого, там, где больница "Белые столбы", услышал
опять же радостное: "Ага, поняли, сейчас приедем за вами" — сообразил,
что действительно приедут за ним, упакуют и доставят в Троицкое.
"Э нет! — сказал себе Ковригин. — Надо бежать в
палатку и за пивом! С пивом-то, да ещё и с третьей "Балтикой"
сумасшедшим не посчитают!"
Напоследок Ковригин наклонился над асфальтом и
поднял большую лягушку, явно не раздавленную, но замершую, будто
испустившую дух. Зачем, и сам не знал. Может, в движении этом был вызов,
мол, считайте меня очумевшим, если вам так удобно, если диагнозом
упрощения легче объяснить всяческие странности. Лягушка была жива,
сердце билось в ней, она притворялась, словно простодушное притворство
могло уберечь её от автомобильных шин. Или она замерла, устрашившись
нелепого человека с продовольственной сумкой в руке? Ковригин не швырнул
её вниз к Пролетарской тропинке, а осторожно опустил в зеленую по
летнему траву. Там машины не должны были бы проезжать. "Лягушка как
лягушка, — подумал при этом Ковригин. — Лягушачьего цвета. И не тощая.
Но что-то было в ее глазах, когда она открыла их. Что-то удивительное. И ужасное…"
Банок с третьей "Балтикой" в палатке не оказалось. А
Ковригин покупал именно банки, их больше влезало в сумки или в рюкзак.
Пришлось брать "Старый мельник" и "Ярпиво". Продавщица Люся, муж её
владел ещё тремя бойкими точками в районе, имевшая прозвище Белый налив,
сегодня же преображенная в Рыжий налив, с румянами на щеках, дама лет
сорока, пышная, а ещё и утолщившая себя махеровой кофтой, ждала
любезностей от Ковригина. Покупателей было мало, и всякие любезности для
Люси были хороши, она, похоже, могла бы позволить Ковригину похлопать
её и по заднице. А Ковригин, прежде любезный, взял и занудил Люсю
испуганно-удивленным разговором о происшествии с лягушками. Спас
Ковригина здешний печник и архитектор каминов Ефремыч, тот с наглыми
словами быстро добрался до Люсиных ягодиц, правда, получив литровую
бутылку "Черноголовки" тут же и испарился. У Люси же рассказ Ковригина
вызвал лишь фырканье, желание вымыть руки после этих жаб и немедленное
оперативное решение: всучить Ковригину банку кальмара в собственном
соку. "Раз уж вы так любите лягушек! — заявила Люся. — А кальмар,
небось, их родственник. И у него, учтите, — голубая кровь. Я по
телевизору слышала. В нем много меди, и потому у него кровь — голубая".
Вместе с пивом, батоном сервилата, тортом "Причуда", курицей, хлебом
Ковригину пришлось упаковывать в сумку и пакет две банки с голубой
кровью. "А-а-а!" — подумал Ковригин и добавил к приобретениями бутыль
питерского "Кузьмича".
Единственным, кто отозвался в палатке на слова о
лягушках, был сосед Ковригина по товариществу Кардиганов-Амазонкин,
пенсионер. Он, видимо, добирался в Сады из Москвы и по привычке зашел в
палатку. Пребывал он в сапогах, крылатой плащ-палатке и в вечной
соломенной шляпе. Но особенной, не беспечно-отпускной, а увлажненной
потами шляпе чумака, развозившего по степным трактам мешки с солью. Если
вникать в рассказы Кардиганова-Амазонкина, он участвовал и в обороне
Царицына. Был он мужчина тонкоствольный, подвижный и с принципами. Стаж
он зарабатывал непременно начальником, То ли автобазы, то ли склада
типографской бумаги. Теперь он разводил цветы, имел в хозяйстве кур и
кроликов и слыл беспощадным полемистом. К Ковригину он иногда заглядывал
с шахматной доской (а жил через улицу, наискосок), но Ковригин,
ссылаясь на занятость и на включенный компьютер, его предложения
отклонял.
— С лягушками и для мопсы вшивой нет загадок, —
заявил Кардиганов-Амазонкин. — Трахаться поперли. Приспичило — и
поперли. Не в наших же болотах этим заниматься.
— Это осенью-то? — выразил сомнение Ковригин. — Они вроде бы по весне… Да и процесс у них тихий… Мечут икру и всё…
— Тихий! — засмеялся Кардиганов-Амазонкин. — Да у
них похлеще носорогов это получается. Как же без траханья-то! Ты-то,
небось, одной икрой не обходишься!
— Икра, она, — не от мужиков… — захихикала Люся.
— Это раньше у них одно траханье было в году! —
сказал Кардиганов-Амазонкин. — А теперь распоясались! Теперь когда
хотят! Свободы! Ни стыда, ни совести! Пуси-муси. Секс-меню. Или их
провокатор какой, типа сектант, заманивает дудочкой. Сейчас пойду домой и
всех их передавлю.
И Кардиганов-Амазонкин с комбикормами для кроликов в рюкзаке (об этом было объявлено Люсе) отправился к двери.
— А медуз среди них не было? — спросил он, уже ступая в дождь.
— Нет, — пробормотал Ковригин. — Вроде бы не было…
Ему бы выскочить вслед за Кардигановым и не
допустить безобразия. А он не выскочил. Взял банку "Яр-пива" и принялся
потихоньку попивать успокоительный напиток. "Не передавит, — думал
Ковригин, — не идиот же он. Да и куда спешить, наверняка движение
прекратилось. А если не прекратилось, то тем более спешить не следует,
чтоб самому заблудшим тварям не навредить… Но с чего вдруг в голову ему
пришли медузы?.."
Уважаемые
читатели, напоминаем:
бумажный вариант книги вы можете взять
в Центральной городской библиотеке по адресу:
г. Каменск-Уральский, пр. Победы, 33!
бумажный вариант книги вы можете взять
в Центральной городской библиотеке по адресу:
г. Каменск-Уральский, пр. Победы, 33!
Открыть описание
Узнать о наличии книги
в Центральной городской библиотеке им. А.С. Пушкина
вы можете по телефону:
32-23-53.
Из аннотации:
ОтветитьУдалить"«Лягушки» — новый роман классика современной литературы Владимира Орлова, в котором автор со свойственным ему тонким психологизмом через сатиру показал реалии нашей жизни.
Владимир Орлов — это не просто классик современной отечественной литературы. Это автор, который буквально взбудоражил литературный мир триптихом — "Альтист Данилов", "Аптекарь", "Шеврикука, или Любовь к привидению".
Из отзывов читателей:
ОтветитьУдалить"Прекрастнозамечательная книжка! Сюжет навеян просто шествием лягушек. Но какая фантазия! В этой книжке хватает фантастических элементов, но грань между реальностью и фантазией очень нечёткая".
Из отзывов читателей:
ОтветитьУдалить"Да уж такой Орлов - кому-то не под силу, а с кем-то всю жизнь...
Книги у Орлова - замедленного действия: не сразу доходит, зато потом постоянно возвращаешься".