понедельник, 28 декабря 2015 г.

Орелли Д. Год лавины

Войдя, я оставил сабо в коридоре, последовав примеру женщин из нашего поселка, которые всегда поступают так, когда заходят в чужие дома. Потом подал голос, еле слышно: «Можно?» и прошел на цыпочках. Линда надела кухонный передник поверх своего голубого платья; кажется, что она всегда одета на выход: не оборачиваясь от раковины, рассказывает об их доме в Мейрингене, о маме. Я подношу указательный палец к губам, оборачиваюсь к Ванде и Верене (те кивают) и на цыпочках подбираюсь к Линде со спины, кладу ей ладони на глаза, легонько – она коротко вскрикивает, а потом притворяется, что долго думает, а я тем временем снова вдыхаю ее первоначальный аромат, тот, что она мне оставила на память на зеленой выходной рубашке однажды утром, когда вошла в мою комнату, аромат, затем ослабевший и исчезнувший, только не из памяти, но в конечном счете столь непохожий на этот, здесь, сейчас: «Джоната?»
«О, Линда», – да, вся она и в этой особой манере оборачиваться, рывком, и в этом быстром поцелуе.
Подходят еще Йоле, Марианджела, Фульвио и Раффаеле, и мы все усаживаемся, тесно-тесно, вокруг кухонного стола. Так и пьем кофе, разговариваем. Линда едва успевает задать один вопрос, как ей приходится отвечать на десять. Говоря, что снег идет каждый день, что по-настоящему больных у нас нет, за вычетом тех, кто болен, по сути, старостью, что мы уже больше месяца не выходим из поселка, что только сегодня мы могли бы это сделать, а завтра, может, и не сумеем, что это ж надо додуматься – приехать в Розальбу, что теперь уж хочешь не хочешь, а придется сидеть тут с нами, мы сказали ей всё, что подобает говорить женщине, приехавшей из других мест (разве могу я здесь сказать ей то, что долгие месяцы перемалывал у себя в голове).
Впрочем, о новостях Линде рассказали еще до нашего появления, так что и часу не прошло, как Верена пошла за граммофоном. Линда учит Ванду и других женщин новомодному танцу. Рука Линды в наших руках – как кисть маленькой девочки. Когда в стекло попадает снежок (это Диониджи), мы все выходим на нежный ночной воздух, идет слабый снег, и всем нам хочется что-нибудь сотворить. Спустя час теленок бодро ворочается на соломе. Диониджи просит Ракеле пойти согреть нам кофе. Мы начинаем входить во вкус этих посиделок за полночь, будто сейчас лето, когда народ никак не хочет расходиться из остерии, и кажется, что улечься спать значит выкинуть и время, и саму молодость.
Так что и в тот вечер мы проговорили до глубокой ночи. Когда мы выходим от Ракеле, чтобы разойтись по домам, снег не падает; свежевыпавший, если потрогать его, блестит на пальцах. Хотя в темноте не видно, какое небо, можно поспорить, что в четыре он вновь примется за дело, словно назло. Человек, приглядывавший за коровой, пока та чистилась, говорит, что, если бы снег и дальше так валил, как в пять, мы бы не вышли из дома.
Я, как и каждое утро, смотрю на листок календаря, не отрывая его, потом иду к окну, которое прямо напротив дома жандарма, в надежде, что Йоле или ее сестра тоже подойдут к окну, хотя я знаю, что они сидят у печки и вышивают – может быть, просто чтобы время убить. Или играют в карты. Мне было бы любопытно узнать, какие мысли бродят в голове у Йоле в эти дни; вот вчера – что заставляло ее так смотреть на сестру во время игры? Один игрок так не смотрит на другого. Словно на лице сестры или где-то на полдороге к нему – другое лицо. Возлюбленный? Пригрезившийся? Не знаю, было бы любопытно.
Окно, что напротив моего, – в конце длинного коридора, и человек, поднимающийся на чердак, может сдвинуть занавеску. Возможно, девушки боятся подниматься наверх, и если кто-нибудь там появляется, то это не кто иной, как жандарм в своем наглухо застегнутом кителе. Он мечется, что твоя потерянная овца, отодвигает занавеску и встречает мой взгляд, вдруг ставший неприязненным, как и его. И пусть даже об этом узнает правительство, которое платит нам за то, что мы выглядываем из окна, лишь бы правительственное жалованье нам еще приносили и лишь бы до того нас не унесла она, лавина.
Мы оба делаем шаг назад, как по команде.
Никто уже почти не замечает, что идет снег.
Правительство, если снег не прекратится, заставит нас покинуть дома на окраине и переехать в три-четыре дома в центре, в самой старой части поселка, где дома больше похожи на берлоги и, кажется, вот-вот зароются в землю, ища у нее защиты. Я громко смеюсь наедине с собой, когда приказ и вправду приходит: теперь мне и жандарму есть чем заняться и что-то должно будет так или иначе измениться. Почти все обрадовались этому приказу – то ли потому, что они действительно боятся, хотя и не говорят об этом, то ли потому, что им надоело дни и недели проводить в одиночестве.

Решительно воспротивились только Ольга и Джачинто. Джачинто упрямится, как ребенок, чуть не плачет; беда, если мы дадим ему понять, что знаем причину. Он целыми днями не выходит из погреба, упражняясь в стрельбе. Тренируется всю зиму, выполняет упражнения на точность, требующие колоссальной выдержки, готовясь к летним стрельбам; стоит себе с карабином, нацеленным на предмет у противоположной стены, неподвижно, как стрелки` на медалях, которые он получает в награду. Со мной он на дружеской ноге, потому что я ему всегда рассказываю про индейцев, которые никогда не промахиваются, стрелой проносясь на лошадях, но они ничего другого не делали, у них рука не дрожала из-за того, что приходится все время дрова колоть.
Если его позвать, чуть погодя он поднимает люк, откуда вылезает сначала рука, а потом и весь человек, медленно-медленно выбирается из своего рая. Он не говорит мне о снеге, как все другие; со мной – единственным, кто его слушает, – он всегда говорит о службе в фортификационной страже (может, надеется, что я его порекомендую?). Уже не замечает, что давно повторяется.
– В прошлое воскресенье был я в Пьян-дель-Альба… – Вот так он и говорит всегда: «В прошлое воскресенье». – Там сидел старший капрал, он меня и впустил, потому как по воскресеньям начальник никогда не показывается. Они там круглый год только разбирают и собирают пулеметы и ружья да пушки смазывают. А двадцать третьего числа каждого месяца им насыпают полный карман денег, разве сравнишь с крестьянами и горцами! От этакой коровы всегда будет приплод, ты уж мне поверь!
И тут обычно наступает тишина, Джачинто мрачнеет. Его не приняли, потому что он совершенно не умеет отдавать честь.
– Дорогой мой, – продолжает он немного погодя, – армия – штука серьезная, там не шутят. Но ты-то мог бы пойти служить, не пойму, чего не идешь, все лучше, чем работать на кантон. Ты с образованием, умеешь на машинке печатать, отсидишься отлично: в такую-то зиму, в крепостях, можешь этой лавине язык показать. Сидишь там, в тепле, как сурок; своего ни на копейку не проешь, а корова-то каждый день молочко дает. В Берне пруд пруди этих счетоводов, ни дня тебя не заставят ждать после двадцать третьего! Выйдешь на пенсию без единой царапины, да побогаче и потолще тех придурков, что в Калифорнию едут горбатиться на дядю: доят коров круглые сутки, вот тебе и вся Америка хваленая!
Его кухня – самая темная в поселке, из-за дыма. Когда я выхожу на воздух и на свет, от белизны снега жжет в глазах, хотя небо серое. Шагаю мимо пустых домов, глядя на них, словно они – местные старики, из моей родни, умершие до моего рождения. По лесенке, вырубленной в снегу, иду к Ольге, послушать, что она скажет, и проверить, верна ли моя догадка, что к ней зашла выпить кофе Линда. Да, она там: забежала на минутку к Ольге, которая живет одна (как и Джачинто, и Нума, и Самуэле, и другие, – а я нет, что ли? зло берет считать их). Сбивая мне яйцо, Ольга показывает Линде тряпичных кукол, которых она делает для игрушечного магазина в городе, смешных, веселых, потешных.
Никто не помнит такого, чтоб она смеялась; однако уже много лет, как она переступила и миновала также границы плача, лицо ее порой кажется карнавальной маской, словно вот-вот расползется в плаче, рот выгнут вниз, и в уголках его красное – признак повышенного давления. Нет, она никогда не плачет.
Ольга смотрит на Линду, которая держит куклу в руках, как маленькая девочка, а потом откладывает ее, чтобы вытащить других из обрезков цветной ткани, лежащих на полу, и на столе, кучами, и на кровати. Лицо Ольги сейчас – будто снег уже перестал, но солнца еще не видно.
– Они тебе нравятся? Бери любую.
Линду все любят, потому что она поднимает настроение.
Но когда мы уже идем по улице, между громадными сугробами, обступившими нас со всех сторон, Линда подходит ко мне поближе и говорит, что сил ее больше нет заходить в дома мертвецов.
– Пойдем посмотрим теленочка Диониджи и козлят, – предлагаю я.
– Пойдем, пойдем.
И, совершенно переменившись, зачерпывает пригоршню снега, такого сухого и крупчатого, что из него не слепишь снежок, и обсыпает меня этим снежным облаком, убегая. Я за ней, она балансирует на тропинке, едва различимой в снегу, я догоняю ее у двери хлева, бледную и запыхавшуюся.
Изнутри доносится приятный теплый запах сена и коров, я его уже почти забыл. Коровы, привязанные к кормушкам, спокойно жуют, лежа и повернувшись к двери. В углу, в глубине хлева, теленок, родившийся ночью, у него белая и сухая шерстка.
– Какой милый, как тебя зовут? – спрашивает у него Линда, наклоняясь.
– Его еще не окрестили. – Своим коровам Диониджи дает имена, связанные с Францией, куда он ездил в молодости продавать каштаны. Вот это Лиллечка, а это Льежка, вон та, вся в кудряшках, Паташу, а там, подальше, с прелестным лицом, – Мозелька.
Напротив, в своем ряду – козы, отупевшие от многомесячного сидения в хлеву. Живее всех тут козлята, им ничего не известно ни о зиме, ни о снеге, ни о зеленых лугах; знай себе выстраиваются вдоль стенок клетки, едва Линда соберется протянуть руку. Ягненок спит, уткнувшись головой в стену, будто мертвый. В проходе посередине хлева бродят куры, тоже немного одуревшие, – даже не убегают.
– Здесь спокойнее и симпатичнее, чем дома, – говорит Линда.
– Если пойдет лавина, я сбегу сюда. Если лавина будет из ветра и сыпучего снега, тут можно уберечься; в хлеву есть подпорная стенка, так что лавина подскочит на нем, как на трамплине, и понесется дальше.
– Этим, сыпучим, главное не попадаться на открытом месте: перемещенный воздух уносит лес – лиственницы и ели, – как солому, и, очутись ты там, похоронят тебя в августе, если, конечно, найдут на другой стороне долины. Лавина из сыпучего снега хватает тебя за горло и душит.
– Какая у тебя холодная рука. Повидал уже лавины?
– Сыпучие – нет. Мокрые – да. С лавиной из мокрого снега тоже шутки плохи, ты перед ней – как мышь. Так или иначе, мокрая она или сыпучая, в случае опасности я знаю, куда бежать. Задаю сено коровам, дою их, ну а куры хоть по ошибке, да снесут мне яичко.
– Как Робинзон…
– Скорее, как Ной.
– Ну, Ной-то был не один. Знаешь, чтобы славный человеческий род не пресекся.
– Естественно, по дороге сюда я забегу под окошко к Верене, свистну и спасу тебя вместе с собой.
– Спасешь меня?
– Спасу.
Мы были у кучи соломы. Линда оглядывалась вокруг, словно хотела убедиться, что никто из животных ее не видит. Но коровы под картиной со святым Антонием не обращали на нас внимания, жевали свое сено.
– Тут нехорошо, пойдем наверх.
На сеновале другой воздух, свежий и душистый, пахнет снежным воздухом и хорошим сеном.
Я протягиваю руку Линде, которая уже наверху, закрываю откидную дверь. Несколько воробьев, обосновавшихся там на целый день (они едят сенную труху), ищут убежища в углу. Мы забираемся по лестнице на большой блок прессованного сена, на самый верх, где лежит нежное сено второго покоса, которое упирается в скаты крыши и затыкает все щели. Холодно не будет.
Если выпрямиться, ударишься головой о конек. Я набираю охапку деликатесного сена, короткого, голубого.
– Оно как твои волосы, потрогай.
Воробьи были в нескольких метрах, настороже, но они не улетели. Глаза у Линды зелено-голубые, цвета позднего сена, которое скашивают на неплодородных косогорах, на пустошах. Я смотрю в ее глаза долго, словно хочу, чтобы они отпечатались в моих, для той поры, когда ее больше не будет и этот ковчег снова обратится в сеновал, придет ли или не придет потоп, как плод, заготовленный на зиму женщинами из нашего поселка: цвет филиграни вокруг зрачка и такой же цвет радужки, а рука тем временем скользит под джемпером вдоль тела, все выше по белому островку, к груди, что бесконечно белее снега, и прикасается к ней…

Уважаемые читатели, напоминаем:
бумажный вариант книги вы можете взять
в Центральной городской библиотеке по адресу:
г. Каменск-Уральский, пр. Победы, 33! 
Узнать о наличии книги
в Центральной городской библиотеке им. А.С. Пушкина  
вы можете по телефону: 32-23-53
Открыть описание

1 комментарий:

  1. Из аннотации: "Зима, крошечная деревня в Альпах занесена снегом: снег идет не переставая, он
    выбелил все окрестности, заметены дома, дороги, поля. С горы вот-вот сорвется лавина,
    и тогда жителей ждет неминуемая гибель. Чтобы сдвинуть лавину, достаточно легкого
    дуновения ветерка или неосторожного окрика. Люди оказываются заперты в деревне, и
    кажется, жизнь там замерла, остался только снег – на крышах, на улицах, в разговорах и в
    молитвах. Мир замкнулся, свелся к горстке соседей и нескольким кухням, где хозяйки еще
    варят кофе. Что же происходит в этом мире? Чем занимаются люди, о чем думают? Какие
    у них желания? И, главное, хотят ли они, ради того чтобы спастись от лавины, покинуть
    насиженные места? "

    ОтветитьУдалить

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...
Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...
Новинки on PhotoPeach

Книга, которая учит любить книги